Горький и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников — страница 104 из 120

Ошибочно сказано, будто Пешков является непримиримым противником большевиков только принципиально, а никакого участия в борьбе с большевиками не принимал. Неся свою военно-дипломатическую службу во французском мундире, он был деятельным агентом связи между французским правительством и командованием белых армий и в качестве отчаянно смелого курьера где только не побывал и каких только авантюр не претерпел. Акт признания Францией Колчака верховным правителем был доставлен в Омск Зиновием Пешковым. О расстрелянии его большевиками слухи возникали не раз. Нынешний, — к счастью, тоже ложный, — помнится, уже четвертый. <…>

В 1921 году в Праге получил от него из Парижа письмо, что служит в военном министерстве, но служба не по нем — бездеятельная, канцелярская, отягченная карьерного конкуренцией и тучами интриг: «Хочу вернуться в полк!» Не успел я ответить на это письмо, как вдруг он уже в Марокко, комендантом крепостного округа на среднем Атласе (Казбах — Тадла). Там, командуя ротой Иностранного легиона, провел он марокканскую войну <…>, был ранен, получил новые отличия и майорский чин. <…> Ценят Пешкова чрезвычайно, но служебный ход его нельзя назвать быстрым. По своим заслугам мог бы быть уже полковником. Производство тормозят иностранное происхождение вообще, и <…> все-таки выплывающие время от времени из тумана, по чьему-либо враждебному вызову, имена и тени братцев Свердловых. Поэтому, сдается мне, гораздо лучше раз навсегда покончить с вуалированием этого «секрета Полишинеля», вносящим в честную и смелую жизнь Пешкова ненужную и опасную двусмысленность. И грешно, и смешно, и дико, несправедливо делать заслуженного контрреволюционера Зиновия Пешкова без вины виноватым ответчиком за грехи революционеров-архибольшевиков Свердловых. <…> К слову сказать, я нисколько не сомневаюсь в том, что попади курьер Антанты Зиновий Пешков в 1917–1920 годах в лапы большевиков, его братья <…> и пальцем не шевельнули бы <для его спасения>. Ибо были (впрочем, один из Свердловых, «Венька», т. е. Вениамин, кажется, еще жив?) большевики из безоговорочных, фанатики без компромиссов[380] [АМФИТЕАТРОВ].

18 июня 1940 года, после поражения Франции в войне, генерал Шарль де Голль выступил с обращением к народу, в котором сообщил о своём решении покинуть Родину и возглавить движение «Свободная Франция» в Лондоне. Узнав об этом, Зиновий Пешков решил присоединиться к своему старому другу, но, не успев покинуть Францию, попал под арест и был приговорён к расстрелу за антинацистские высказывания. Накануне казни Пешков разговорился с часовым и предложил ему сделку — золотые часы с надписью «Сыну Зине Пешкову от отца Максима Горького» в обмен на гранату. Тот согласился, и на следующий день Пешков взял в заложники одного из немецких офицеров, выдернув чеку зубами и прижав гранату к груди. Находясь в тесных объятиях со своим заложником, Зиновий отправился в аэропорт, где, продолжая угрожать гранатой, потребовал предоставить ему самолёт для полёта в Гибралтар. Это требование было удовлетворено. В конце 1941 года де Голль отправил полковника Пешкова в Южную Африку в качестве представителя «Свободной Франции». В 1942–43 годах он занимался организацией охраны транспорта союзнических войск, параллельно проводя дистанционную разведку и устанавливая дипломатические контакты на Мадагаскаре, где с мая по ноябрь 1942 года проходила операция британских, австралийских и южноафриканских войск против вишистского правительства и японцев. Однако основной задачей, которую де Голль ставил перед Пешковым и с которой тот блестяще справился, были переговоры с бурами о поставках оружия «Свободной Франции». В 1943 году Зиновию Пешкову было присвоено звание генерала, а ещё через год он получил статус посла. Современные французские политики и историки высоко оценивают деятельность Пешкова по налаживанию отношений между Францией и ключевыми государствами Дальнего Востока, но отчёты о его работе до сих пор находятся под грифом «секретно». Зиновий Пешков имел пятьдесят наград, в том числе Большой крест Почетного легиона, а выйдя в отставку в 1950 году, до конца своей жизни оставался на дипломатической работе.

Он умер в Париже в 27 ноября 1966 году. Хоронили Зиновия Пешкова в Сент-Женевьев-де-Буа как национального героя, при огромном стечении народа. Он пожелал быть похороненным в изножии ксенотафа его старого друга героини французского движения Сопротивления княгини Веры Оболенской[381]. Согласно завещанию на его надгробной плите под православным крестом высечено лишь три слова: «Зиновий Пешков, легионер» и даты жизни и смерти[382]. Похороны урожденного еврея-нижегородца, дослужившегося во Франции до звания бригадного генерала (Général de brigade), стали одной из самых пышных и торжественных траурных церемоний за всю послевоенную историю Франции [ВАСИЛЕНКО].

Согласно завещанию бригадного генерала французской армии[383] Зиновия Пешкова он брал «с собой в могилу, — портрет Алексея Максимовича Горького, Военную медаль и Большой крест Почетного легиона» [ПАРХОМОВСКИЙ (I) и (II)].

Горький в воспоминаниях современников-евреев

В заключение приведем еще несколько «знаковых» эпизодов имеющих непосредственное отношение к заявляемой нами теме.

Случайно познакомившись с больным еврейским юношей[384], считавшимся литературным вундеркиндом, — Самуилом Маршаком, Горький, заинтересовавшись его литературными опытами, помог ему переехать в Ялту, поступить там в гимназию и начать лечение. В начале ноября 1904 года Горький в письме к Е. П. Пешковой в Ялту спрашивал:

Что ты не пишешь о Самуиле? Какой он? Как живет? Пишет ли он стихи и пр.? [ГОРЬКИЙ (I). Т. 28. С.].

А вот как описывает пятьдесят лет спустя свою первую встречу с Горьким сам Самуил Маршак, ставший к тому времени одним из самых знаменитых и читаемыхзнаменитым советских писателей:

На даче у Стасова, в деревне Старожиловке, в 1904 году я встретился с Горьким и Шаляпиным, и эта встреча повела к новому повороту в моей судьбе. Узнав от Стасова, что с переезда в Питер я часто болею, Горький предложил мне поселиться в Ялте. И тут же обратился к Шаляпину: «Устроим это, Федор?» — «Устроим, устроим!» — весело ответил Шаляпин.

А через месяц пришло от Горького из Ялты известие о том, что я принят в ялтинскую гимназию и буду жить в его семье, у Екатерины Павловны Пешковой.

Я приехал в Ялту, когда там еще свежа была память о недавно скончавшемся Чехове. В этом сборнике помещены стихи, в которых я вспоминаю впервые увиденный мною тогда осиротевший чеховский домик на краю города.

Никогда не забуду, как приветливо встретила меня — в ту пору еще совсем молодая — Екатерина Павловна Пешкова. Алексея Максимовича в Ялте уже не было, но и до его нового приезда дом, где жила семья Пешковых, был как бы наэлектризован надвигавшейся революцией.

В 1905 году город-курорт нельзя было узнать. Здесь в первый раз увидел я на улицах огненные полотнища знамен, услышал под открытым небом речи и песни революции. Помню, как в Ялту приехал Алексей Максимович, незадолго до того выпущенный из Петропавловской крепости. За это время он заметно осунулся, побледнел и отрастил небольшую рыжеватую бороду. У Екатерины Павловны он читал вслух написанную им в крепости пьесу «Дети Солнца».

Вскоре после бурных месяцев 1905 года в Ялте начались повальные аресты и обыски. Здесь в это время властвовал свирепый градоначальник, генерал Думбадзе. Многие покидали город, чтобы избежать ареста. Вернувшись в Ялту из Питера в августе 1906 года после каникул, я не нашел здесь семьи Пешковых [МАРШАК. Т. 1. С. 5–15].

Из воспоминаний поэтессы и литературного критика «Серебряного века» Софьи Дубновой-Эрлих[385], относящихся к 1916 году:

Моему старому другу Ан-скому очень понравились стихи, и он посоветовал послать их Горькому, который в 1915 году стал основателем и литературным редактором журнала «Летопись». «Летопись» была единственным большим печатным органом, который сквозь проволочные заграждения цензуры проводил во всех статьях принцип антивоенного интернационализма[386].

Познакомившись с циклом <моих стихотворений> «Мать», Горький откликнулся письмом, которое меня очень обрадовало. Стихи ему понравились, и он сразу же сдал их в набор, предполагая напечатать в одной из ближайших книжек. Письмо заканчивалось приглашением зайти в редакцию для разговора о постоянном сотрудничестве. Начавшееся общение с Горьким дало мне то, что давало оно десяткам других молодых писателей: новый стимул к литературной работе. Горький убеждал меня писать не только о детях, но и для детей (он был уверен, что это мне удастся), а кроме того, предложил систематически знакомить читателей «Летописи» с еврейской литературой — он увлекался рассказами Шолом-Алейхема и стихами Бялика. В ту пору он проявлял особенный интерес к проблемам русского еврейства — участвовал сообща с моим отцом[387] и рядом других еврейских деятелей в оказании помощи евреям, высланным из прифронтовой полосы, был одним из инициаторов «Лиги борьбы с антисемитизмом». Редакция «Летописи», в которой я была частым гостем, помещалась в одном из старых домов на Большой Монетной — тихой улицы Петербургской стороны, неподалеку от Каменноостровского проспекта. Мы жили на той же улице, наискосок от этого дома.

Мой первый визит в редакцию стал началом короткого, но богатого впечатлениями периода, оставившего в памяти глубокий след. Сознание, что я стала членом литературного коллектива высокого уровня, поднимало жизненный тонус. Редакция «Летописи» была клубом, в котором живо обсуждались события дня. В темных, прокуренных комнатах постоянно толпилась разношерстная публика; здесь можно было встретить и начинающего писателя, нервно мнущего в руках рукопись, и партийца, недавно вернувшегося из ссылки, и заводского рабочего, и типичного русского странника, беспокойного искателя правды: все ждали возможности завладеть вниманием редактора и поговорить с ним по душам. Распахивалась дверь, и выходил Горький, провожая очередного гостя, иногда с признаками усталости на землистом лице, а иной раз просветленный, помолодевший от радостного возбуждения. Мне довелось быть в редакции, когда из редакторского кабинета вышел невысокий еврейский юноша. Из-под больших круглых очков умно и пронзительно глядели глубоко запавшие глаза. Горький крепко жал ему руку на прощанье, а потом вернулся к нам с посветлевшим лицом: «Господа, — сказал он, — поздравьте меня, и я поздравляю вас. В нашу литературу пришел новый талантливый писатель».