<…> За пятьдесят лет Иван Сытин, самоучка, совершил огромную работу неоспоримого культурного значения. Во Франции, в Англии, странах «буржуазных», как это известно, Сытин был бы признан гениальным человеком и по смерти ему поставили бы памятник, как другу и просветителю народа. <…> В «социалистической» России, «самой свободной стране мира», Сытина посадили в тюрьму, предварительно разрушив его огромное, превосходно налаженное технически дело и разорив старика. Конечно, было бы умнее и полезнее для Советской власти привлечь Сытина, как лучшего организатора книгоиздательской деятельности, к работе по реставрации развалившегося книжного дела, но — об этом не догадались, а сочли нужным наградить редкого работника за труд его жизни — тюрьмой. Так матерая русская глупость заваливает затеями и нелепостями пути и тропы к возрождению страны, так Советская власть расходует свою энергию на бессмысленное и пагубное и для нее самой, и для всей страны возбуждение злобы, ненависти и злорадства, с которым органические враги социализма отмечают каждый ложный шаг, каждую ошибку, все вольные и невольные грехи ее.
Сытина вскоре освободили и даже удостоили дружеской беседы с Лениным, но критическая позиция Горького по отношению к произволу и насилию и его стремление защитить творческую интел-лигенциюи русскую культуру вызывали постоянное недовольство товарищей по партии все годы, что Горький находился в революционном Петрограде (1917–1921). Вот как, например, в 15 сентября 1919 года Ильич увещевал своего друга:
Дорогой Алексей Максимович, … мы решили в Цека назначить Каменева и Бухарина для проверки ареста буржуазных интеллигентов околокадетского типа и для освобождения кого можно. Ибо для нас ясно, что и тут ошибки были. В общем мера ареста кадетской (и околокадетской) публики была необходима и правильна. Когда я читаю Ваше откровенное мнение по этому поводу, я вспоминаю особенно мне запавшую в голову при наших разговорах (в Лондоне, на Капри и после) Вашу фразу: «Мы, художники, невменяемые люди». Вот именно! Невероятно сердитые слова говорите Вы по какому поводу? По поводу того, что несколько десятков (или хотя бы даже сотен) кадетских и околокадетских господчиков посидят в тюрьме для предупреждения заговоров <…>, заговоров, грозящих гибелью десяткам тысяч рабочих и крестьян… «Художники невменяемые люди». «Интеллектуальные силы» народа смешивать с «силами» буржуазных интеллигентов неправильно.
За образец их возьму Короленко: я недавно прочел его, написанную в августе 1917 г., брошюру «Война, отечество и человечество». Короленко ведь лучший из «околокадетских», почти меньшевик. А какая гнусная, подлая, мерзкая защита империалистической войны, прикрытая слащавыми фразами! Жалкий мещанин, плененный буржуазными предрассудками! Для таких господ 10 000 000 убитых на империалистической войне — дело, заслуживающее поддержки (делами, при слащавых фразах «против» войны), а гибель сотен тысяч в справедливой гражданской войне против помещиков и капиталистов вызывают ахи, охи, вздохи, истерики. Нет, таким «талантам» не грех посидеть недельки в тюрьме, если это надо сделать для предупреждения заговоров <…> и гибели десятков тысяч. А мы эти заговоры кадетов и «околокадетов» открыли. И мы знаем, что околокадетские профессора дают сплошь да рядом заговорщикам помощь. Это факт.
Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллиегнтиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно.
«Интеллектуальным силам», желающим нести науку народу (а не прислуживать капиталу), мы платим жалованье выше среднего. Это факт. Мы их бережем. Это факт. Десятки тысяч офицеров у нас служат Красной Армии и побеждают вопреки сотням изменников. Это факт. Что касается Ваших настроений, то «понимать» я их понимаю (раз Вы заговорили о том, пойму ли я Вас). Не раз и на Капри и после я Вам говорил: Вы даете себя окружить именно худшим элементам буржуазной интеллигенции и поддаетесь на ее хныканье. Вопль сотен интеллигентов по поводу «ужасного» ареста на несколько недель Вы слышите и слушаете, а голоса массы, миллионов, рабочих и крестьян, коим угрожает Деникин, Колчак, Лианозов, Родзянко, красногорские (и другие кадетские) заговорщики, этого голоса Вы не слышите и не слушаете. Вполне понимаю, вполне, вполне понимаю, что так можно дописаться не только до того, что-де «красные такие же враги народа, как и белые» (борцы за свержение капиталистов и помещиков такие же враги народа, как и помещики с капиталистами), но и до веры в боженьку или в царя-батюшку. Вполне понимаю. Ей-ей, погибнете, ежели из этой обстановки буржуазных интеллигентов не вырветесь! От души желаю поскорее вырваться. Лучшие приветы!
Ибо Вы ведь не пишите! Тратить себя на хныканье сгнивших интеллигентов и не писать — для художника разве не гибель, разве не срам? [ЛЕНИН. Т 51. С. 47–49].
В 1920 г. в связи с неодобрением Зиновьевым и его соратниками деятельности Горького в области культпросвета и книгоиздательского дела обстановка вокруг писателя особенно накалилась. Видный большевистский функционер С. М. Закс-Гладнев, обращаясь лично к Ленину, прямо обвинил Горького в ренегатстве:
<…> При всей любви к Вам я никогда не почитал за партийный долг ладить с людьми, почему-либо сумевшими снискать В<аше> доверие. <…> Назову одиозные случаи Мирона Черномазова и Романа Малиновского, коих доверия я не заслужил и не добивался, ибо сам им не доверял. Оба провокатора пользовались известностью в партии: Р. В. Малиновский был избран рабочими депутатом IV Государственной думы, М. Е. Черномазов был секретарем газеты «Правда». По моему внутреннему убеждению, М. Горький в теперешней революции играет роль не на много более почетную, нежели та, которую играли те оба лица в борьбе с царизмом. Как и они, он не верит в пролетарскую революцию, и огромное его преимущество в том, что он свое будущее ренегатство на случай — если мы будем когда-нибудь разбиты — подготовляет открыто, на наших глазах, и на наши никчемные госзнаки… [НГ. С. 55–56].
В свою очередь Горький письмами от 15 и 16 сентября 1920 года Ленину объявил о своем решении уйти из всех учреждений, им созданных, фактически устранившись от той просветительской и издательской деятельности, которую он вел в России:
В сущности меня водили за нос даже не три недели, а несколько месяцев, в продолжение коих мною все-таки была сделана огромная работа: привлечено к делу популяризации научных знаний около 300 человек лучших ученых России, заказаны, написаны и сданы в печать за границей десятки книг и т. д. Теперь вся моя работа идет прахом. Пусть так. Но я имею перед родиной и революцией некоторые заслуги, и достаточно стар для того, чтоб позволить и дальше издеваться надо мною, относясь к моей работе так небрежно и глупо. Ни работать, ни разговаривать с Заксом и подобными ему я не стану. И вообще я отказываюсь работать как в учреждениях, созданных моим трудом — во «Всемирной литературе», Издательстве Гржебина, в «Экспертной комиссии», в «Комиссии по улучшению быта ученых», так и во всех других учреждениях, где работал до сего дня. Иначе поступить я не могу. Я устал от бестолковщины [НГ. С. 34].
В этом конфликте, как, впрочем, и в других внутрипартийных разборках, связанных с «капризами» Горького, Ленин принял его сторону: специальная комиссия ЦК РКП(б) под председательством Рыкова постановила выделить субсидии для печатания книг за границей при посредничестве издательства Гржебина, за которым стоял сам Горький. Последовало также прямое указание ЦК тов. Заксу «не осложнять и не затруднять работу тов. Горького в Петрограде и за границей по книгоиздательству» и настоятельные рекомендации по «внимательному и бережному отношению к этому делу»[27]. Во что пишет о «заступничестве» Горького Владислав Ходасевич, живший в 1920 г. в Петрограде у него на квартире:
Летом 1920 года со мной случилась беда. Обнаружилось, что одна из врачебных комиссий, через которую проходили призываемые на войну, брала взятки. Нескольких врачей расстреляли, а все, кто был ими освобожден, подверглись переосвидетельствованию. Я очутился в числе этих несчастных, которых новая комиссия сплошь признавала годными в строй, от страха не глядя уже ни на что. Мне было дано два дня сроку, после чего предстояло прямо из санатория отправляться во Псков, а оттуда на фронт. Случайно в Москве очутился Горький. Он мне велел написать Ленину письмо, которое сам отвез в Кремль. Меня еще раз освидетельствовали и, разумеется, отпустили.
Прощаясь со мной, Горький сказал:
— Перебирайтесь-ка в Петербург. Здесь надо служить, а у нас можно еще писать.
Я послушался его совета и в середине ноября переселился в Петербург. К этому времени горьковская квартира оказалась густо заселена. В ней жила новая секретарша Горького — Мария Игнатьевна Бенкендорф (впоследствии баронесса Будберг); жила маленькая студентка-медичка, по прозванию Молекула, славная девушка, сирота, дочь давнишних знакомых Горького; жил художник Иван Николаевич Ракицкий; наконец, жила моя племянница с мужем. Вот это последнее обстоятельство и определило раз навсегда характер моих отношений с Горьким: не деловой, не литературный, а вполне частный, житейский. <…>
С раннего утра до позднего вечера в квартире шла толчея. К каждому ее обитателю приходили люди. Самого Горького осаждали посетители — по делам «Дома Искусств» «Дома Литераторов», «Дома Ученых», «Всемирной Литературы»; приходили литераторы и ученые, петербургские и приезжие; приходили рабочие и матросы — просить защиты от Зиновьева, всесильного комиссара Северной области; приходили артисты, художники, спекулянты, бывшие сановники, великосветские дамы. У него просили заступничества за арестованных, через него добывали пайки, квартиры, одежду, лекарства, жиры, железнодорожные билеты, командировки, табак, писчую бумагу, чернила, вставные зубы для стариков и молоко для новорожденных, — словом, все, чего нельзя было достать без протекции.