[166] сборник моих фельетонов с просьбою издать их отдельно.
Я попал в газету и никогда, по-видимому, не вырвусь. Поэтому лица, прежде предсказывавшие мне хорошие вещи, теперь думают, что я погиб. Я не хочу так думать, потому что знаю, что на иные из моих фельетонов я просадил много страсти и бешенства. Мне было бы больно примириться с тем, что они за свое газетное происхождение обречены забвению. Не откажите пробежать некоторые из них: может быть, Вы тоже найдете это несправедливо. Характерными считаю: «Древле», «Рыжик», «Два предателя», «Хуже Иуды», «Караморий». Вы их найдете в начале.
Я пишу впопыхах, накануне отъезда за границу[167]. Я не успел окончательно всё просмотреть и устранить все слишком «местное» из этих статей. Но это легко было бы сделать в корректуре, если бы в принципе за тов<арищество> «Знание» приняло сборник. Прошу не отказать мне в ответе[168] по адресу: Одесса, Полицейская, 30, Терезе Евгеньевне Жаботинской. Она перешлёт мне, в Базель. Глубоко Вас уважающий Владимир Жаботинский (Altalena[169]), сотр<удник> «Одесск<их> Нов<остей>» [ВАЙНБЕРГ (II). С. 292, 294].
Несмотря на то, что в «Знание» Жаботинский не печатался, после того, как он в начале 1904 года перебрался в Петербург, у него установились деловые контакты с Горьким и Пятницким, см. об этом [ВАЙНБЕРГ (II). С. 286]. Теплые отношения существовали между Жаботинским и другом Горького Александром Амфитеатровым, который очень высоко ценил национально-романтический пафос его литературных произведений. Эмигрировав как и Горький после 13 писателей, все расходы по изданию политических брошюр, так же выпускаемых в этой серии, Горький взял на себя. После отъезда в 1906 г. Горького за границу деятельность издательства пошла на спад, цензурные конфискации подорвали материальную базу «Знания», большинство из писателей-«знаньевцев» покинули издательство. В 1909 г. Пятницкий, в связи с возбуждением против него как издателя уголовных дел, эмигрировал из России, а когда в 1913 г. он, как и Горький, вернулся на родину, Горький порвал с ним деловые отношения и издательство практически прекратило своё существование.
Первой русской революции в Италию, Амфитеатров вскоре познакомился там с Жаботинским. 20 августа 1910 года он писал Горькому:
Читали Вы Вл. Жаботинского «Чужбину»[170]?Если нет, я Вам пришлю. Эта вещь меня страшно потрясла и заставила вновь пережить прилив острой жалости к еврейству русскому. Таких отчаяний самоотречения, кажется еще ни одна раса не выделяла. Страшная книга. И так как слышен несомненный талант, то читать ее жутко.
Горький М. — Амфитеатрову А. В.
Август, не ранее 22, 1910 г., Капри.
Жаботинского — не читал. Я не поклонник его озлобленного, истерического таланта, хотя, разумеется, понимаю причины озлобления и считаю Жаб[отинского] весьма талантливым. Милость будет — пришлите его книжку, возвращу.
Амфитеатров выслал Горькому свой экземпляр пьесы и сообщил:
Амфитеатров А. В. — Горькому М.
21 сентября 1910 г., Феццано.
Жаботинский отказался от идеи публиковать свою пьесу[171] — кажется, под влиянием моего письма, в котором я ему указывал, что ему придется пьесу эту защищать и от с. д., и от глупой части интеллигентного еврейства, а вряд ли он найдет орган печати, достаточно смелый, чтобы открыть свои страницы под защиту от двух таких сил. А «Новое время», которое далеко не дурак, искусственно влюбится в «Чужбину», использует ее для травли «жида» и потопит Жаботинского своими симпатиями. Ведь надо же сознать ясно: бытовые обличения «Контрабандистов»[172], даже пьесы Юшкевича и Ш. Аша, — детский лепет сравнительно с этим плачем Иеремии [ГОРЬКИЙ и ЖУРНАЛИСТИКА. С. 215].
Ознакомившись с пьесой, Горький резко изменил свою оценку таланта Жаботинского:
Горький М. — Амфитеатрову А. В.
Сентябрь, не ранее 23, 1910 г., Капри.
Дорогой Александр Валентинович!
Не попросите ли вы Жаботинского — от моего имени — прислать мне «Чужбину»?[173] Я понял из вашего письма, что в продажу книга эта не поступит, а иметь ее — необходимо! Хорошая книга! Наши эдак редко пишут и совсем не умеют писать так теперь, когда надо бы!
Мне, знаете, жаль, что не выйдет «Чужбина» в публику, жаль! Конечно, Вы — правы, «Н<овое> в<ремя>» — оближет ее своим гнусным языком, и многие другие сукины сыны ликовать будут, но — есть же где-нибудь на Руси здоровые, честные люди? Это книга — для них.
<…> Не сомневаюсь, что по скорости попаду к вам, а когда — не знаю еще.
Поклон
А. Пешков
По всей видимости, Горький перечитывал присланный ему Амфитеатровым экземпляр «Чужбины», поскольку по прошествию недели он вновь взволнованно пишет ему:
Горький М. — Амфитеатрову А. В.
Конец сентября 1910 г., Капри.
Дорогой Александр Валентинович!
Книга Жаботинского — хорошая книга, самая талантливая вещь из всей антиреволюционной литературы. Много в ней верного, еще больше такого, с чем я никогда не соглашусь, а спорить не стану из чувства глубокого уважения к автору — душе пламенной и полной гневной скорби. Талантливый он человек и — превосходный еврей, да пребудет же таковым во все дни своя! Читал — смеялся горько и почти ревел от ярости, от нестерпимой жалости к Моте, Макару и другим, слишком хорошо знакомым мне людям. Сколько их, разбитых, проходит предо мною, и немалое число удаляются туда, «иде же несть печалей».
Умирают они — виновато улыбаясь. Мученики — виновато улыбаясь! Молчание. Тяжело говорить [ГОРЬКИЙ и ЖУРНАЛИСТИКА. С. 218].
В эти же сентябрьские дни Горький, находясь под сильным впечатлением от прочитанного, делится чувствами со своим адвокатом, знаменитым еврейским общественным и политическим деятелем Оскаром Грузенбергом:
14/27 сентября 1910 г., Капри. Читали вы комедию Жаботинского «Чужбина»? Превосходная вещь, и вообще Жаботинский удивительно интересный, умный, искренний человек в своих трудах. Комедия его взволновала меня — отчаянно, и я всем рекомендую ее как образец искренно написанной книги [ГОРЬКИЙ (II). С. 1008].
Личная переписка Горького и Жаботинского продолжалась долгие годы — об этом речь пойдет в главе IV.
В ранней журналистике Жаботинского выделяется литературно-критический аспект, впоследствии из зрелого его творчества за редкими исключениями исчезнувший. Мы привыкли видеть этого блестящего человека журналистом и писателем, прежде всего политическим, а также автором стихов, переводов, новелл, пьес и романов. <…> И тем не менее с самого начала его журналистской деятельности можно отметить, среди прочих стремлений, и равнение на серьезную, академическую литературную критику [ТОЛСТАЯ Е. (II). С. 206].
Никто из русских литераторов того времени не привлекает к себе столь пристального его внимания, как Горький. Их обоих тогда роднило, почерпнутая у Ницше «любовь к созидательному и неустанному активизму», мечта о Новом Человеке. О своем восприятии Горького как ницшеанца Жаботинский позднее поведал и в мемуарах, написанных на иврите [ВАЙСКОПФ (I)]. Тема «Жаботинский — критик Горького» весьма подробно раскрывается в работах Елены Толстой [ТОЛСТАЯ Е. (II) и (III)]. Из них явствует, что первая его большая критическая работа — статья «Антон Чехов и Максим Горький. Импрессионизм в русской литературе», появилась в декабре 1901 года в итальянском литературном ежемесячнике «La nuova antologia». В этой статье Жаботинский аргументировано провозглашает Горького провозвестником нового человеческого типа в русской литературе.
«Чехов преображает в атмосферу унылую скуку жизни» — пишет в ней Жаботинский и противопоставляет Чехову Горького, открывшего новый социальный класс и нашедшего в нем настоящую живую жизнь — жизнь тех, кто убежал от мира скуки; его «бывшие люди» «сорвали с себя этикетку принадлежности к определенному сословию, сбросили путы, мешающие свободному проявлению жизненных сил, они умеют желать, не признавая препятствий морального или другого свойства» — по контрасту с «расслабленными чеховскими героями, чувствующими, думающими, мечтающими в полдуши!» Примером служит Челкаш из одноименного рассказа, «вор, пьяница, но — личность» [ТОЛСТАЯ Е. (II)].
Будучи в то время, как и Горький, марксистом[174], Жаботинский, пожалуй, одним из первых отметил,
что к небывалой популярности Горького привели не только художественный достоинства его произведений: в «Челкаше», где показано моральное превосходство вырвавшегося из рабства босяка над крестьянином, молодые марксисты увидели подтверждение своих идей — и создали Горькому славу, которую до него ни один русский писатель не приобретал за такой короткий срок. Понятно, что они ошиблись, приняв Горьковского босяка за пролетария: он также далек от пролетария, как и крестьянин. Тем более что Горький вскоре показал, что люди, занятые на производстве, столь же мелки и ничтожны, как и работающие в поле («Двадцать шесть и одна»). Только вольный бродяга способен, считает Горький, но душевный порыв, на яркую мысль, меткое слово, как Мальва или босяк Серёжка, мечтающий «на сем свете заваруха развести». Для Горьковских босяков морали не существует. Они способны на всё, «и писатель не скрывает, а подчёркивает это; за читателем же остается право задуматься: уж не лучше ли быть способным на всё, чем неспособным ни на что, как дядя Ваня и иже с ним».