яв и укрепив свой 5000-лет-ний трон, он швырнет своим бывшим заступникам кошелек, наполненный золотом, но в свою столовую их не посадит. Оттого-то и смешно, что мы так искренне толкуем о еврейском равноправии, и не только толкуем, но часто отдаем и жизнь за него! Идет, идет еврей в Сион, вечно идет. Конотопский цуриц идет верой, молитвой, ритуалом, страда-ниием. Волынский — неизбежно душою, бундом (сионизмом). И всегда ему кажется близким Сион, вот сейчас, за углом, в ста шагах. Пусть ум Волынского даже и не верит в сионизм, но каждая клеточка его тела стремится в Сион. К чему же еврею, по дороге в чужой стране, строить дом, украшать чужую землю цветами, единяться в радостном общении с чужими людьми, уважать чужой хлеб, воду, одежду, обычаи, язык? Все во сто крат будет лучше, светлее, прекраснее там, в Сионе. И оттого-то вечный странник — еврей, таким глубоким, но почти бессознательным инстинктивным, привитым 5000-летней наследственностью, стихийным кровным презрением презирает все наше, земное. Оттого-то он так грязен физически, оттого во всем творческом у него работа второго сорта, оттого он опустошает так зверски леса, оттого он равнодушен к природе, истории, чужому языку. Оттого-то хороший еврей прекрасен, но только по-еврейски, а плохой отвратителен, но по-всечеловечески. Оттого-то, в своем странническом равнодушии к судьбам чужих народов, еврей так часто бывает сводником торговцем живым товаром, вором; обманщиком, провокатором, шпионом, оставаясь чистым и честным евреем. Hельзя винить еврея за его презрительную, надменную господскую обособленность и за чуждый нам вкус и запах его души. Это не он — не Волынский, не Юшкевич <…> и не цадик, — а его 5000 лет истории, у которой вообще даже ошибки логичны. И если еврей хочет полных гражданских прав, хочет свободы жительства, учения, профессии и исповедания веры, хочет неприкосновения дома и личности, то не давать ему их — величайшая подлость. И всякое насилие над евреем — насилие надо мной, потому, что всем сердцем я велю, чтобы этого насилия не было, велю во имя ко всему живущему, к дереву, собаке, воде, земле, человеку, небу. Итак, дайте им, ради Бога, все, что они просят, и на что они имеют священное право человека. Если им нужна будет помощь — поможем им. Не будем обижать их королевским презрением и неблагодарностью — наша древнее и неуязвимее. Великий, но бездомный народ или рассеется и удобрит мировую кровь своей терпкой, пахучей кровью, или будет естественно (но не насильственно!) умерщвлен. Hо есть одна — только одна область, в которой простителен самый узкий национализм. Это область родного языка и литературы. А именно к ней еврей — вообще легко ко всему приспосабливающийся — относится с величайшей небрежностью. Ведь никто, как они, внесли и вносят в прелестный русский язык сотни немецких, французских, польских, торгово-условных, телеграфно-сокращенных, нелепых и противных слов. Они создали теперешнюю ужасную по языку нелегальную литературу и социал-демократическую брошюрятину. Они внесли припадочную истеричность и пристрастность в критику и рецензию. Они же, начиная от «свистуна» (словечко Л. Толстого) М. Hордау, и кончая засраным Оскаром Hорвежским, полезли в постель, в нужник, в столовую и в ванную к писателям. Ради Бога, избранный народ! Идите в генералы, инженеры, ученые, доктора, адвокаты — куда хотите! Hо не трогайте нашего языка, который вам чужд, и который даже от нас, вскормленных им, требует теперь самого нежного, самого бережного и любовного отношения. И так, именно так, думаем в душе все мы — не истинно, а — просто русские люди. Hо никто не решился и не решится сказать громко об этом. И это будет продолжаться до тех пор, пока евреи не получат самых широких льгот. Hе одна трусость перед жидовским галдением и перед жидовским мщением (сейчас же попадешь в провокаторы!) останавливает нас, но также боязнь сыграть в руку правительству. О, оно делает громадную ошибку против своих же интересов, гоня и притесняя евреев, ту самую ошибку, когда запрещает посредственный роман, — и тем создает ему шум, а автору — лавры гения. Мысль Чирикова ясна и верна, но как неглубока и несмела! Оттого она и попала в лужу мелких, личных счетов, вместо того, чтобы зажечься большим и страстным огнем, И проницательные жиды мгновенно поняли это и заключили Чирикова в банку авторской зависти, и Чирикову оттуда не выбраться. Они сделали врага смешным. А произошло это именно оттого, что Чириков, не укусил, а послюнил. И мне очень жаль, что неудачно и жалко вышло. Сам Чириков талантливее всех их евреев вместе. Эх! Писали бы вы, паразиты, на своем говенном жаргоне и читали бы сами себе вслух свои вопли. И оставили бы совсем-совсем русскую литературу. А то они привязались к русской литературе, как иногда к широкому, щедрому, нежному, умному, но чересчур мягкосердечному, привяжется старая, истеричная, припадочная блядь, найденная на улице, но, по привычке ставшая давней любовницей. И держится она около него воплями, угрозами, скандалами, угрозой отравиться, клеветой, шантажом, анонимными письмами, а главное — жалким зрелищем своей болезни, старости и изношенности. И самое верное средство — это дать ей однажды ногой по заднице и выбросить за дверь в горизонтальном положении.
Целую.
P. S. Сие письмо, конечно не для печати, ни для кого, кроме тебя. P. S. S. Меня просит (Рославлев) подписаться под каким-то протестом, ради Чирикова. Я отказался.
Спасибо за ружье [РуПоЕ. С. 34–36][197].
Письмо Куприна — эмоциональное, искреннее и очень личное, говорит само за себя и в контексте наших рассуждений не требует подробного анализа. Отметим только, что поносимый Куприным и Горьким Осип Дымов был очень контактный и приятный в обращении человек, друживший с большинством знаменитых писателей того времени, а Василий Регинин-Раппорт, Алексей Свирский и Семен Юшкевич всегда входили в круг их литературных единомышленников. С Куприным же Осип Дымов состоял в достаточно близких приятельских отношениях и оставил о нем теплые, глубоко уважительные воспоминания «Александр Куприн, буревестник русской литературы» [ДЫМОВ. Т. 1. С.221–233], в которых в частности имеются такие строки:
Куприн был очень честен в своих убеждениях и в том, как их выражал. Его легко можно было вывести из себя и он легко впадал в бешенство [ДЫМОВ. Т.1. С. 223].
Итак, появления русско-еврейских на русской культурной сцене в начале ХХ в. вызывало протестные настроения в отечественном культурном сообществе по трем основным причинам: религиозной (христианский антисемитизм), расовой и языковой. При этом, если христианский антисемитизм гневно порицался ведущими христианскими мыслителями ХХ в. — В. Соловьев, Н. Бердяев, Д. Мережковский и др., а расовая теория Вагнера-Чемберлена, была «популярна» лишь в очень узком кругу символистов, группировавшихся вокруг ярого германофила Эмилия Метнера [ЮНГГРЕН], то опасения насчет порчи «великого русского слова» выказывались почти всеми русскими писателей независимо от их политических убеждений. В этом вопросе «вскипал» даже Максим Горький, бывший если не инициатором, то уж, несомненно, проводником «еврейской волны» на русской культурной сцене.
Еще Иван Тургенев, в совершенстве владевший несколькими европейскими языками, декларировал, что выразить свою интимную сущность и все потаенные импульсы русской духовности писатель может только на родном ему русском языке.
Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, — ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! («Русский язык», 1882 г.)
С этой позиции двуязычие евреев-литераторов, не органическое, якобы поверхностное владение ими русским языком, означало невозможность для них соприкоснуться с глубинными сферами русской духовности. Здесь весьма показательно звучит высказывание Зинаиды Гиппиус, которую часто и, судя по всему, без должных на то оснований обвиняли в антисемитизме:
<Аким Волынский > был худенький, маленький еврей, остроносый и бритый, с длинными складками на щеках, говоривший с сильным акцентом и очень самоуверенный. Он, впрочем, еврейства своего и не скрывал <…>, а, напротив, им даже гордился. … Я протестовала даже не столько против его тем или его мнений, сколько… против невозможного русского языка, которым он писал. <…> Вначале я была так наивна, что раз искренне стала его жалеть: сказала, что евреям очень трудно писать, не имея своего собственного, родного языка. А писать действительно литературно можно только на одном, и вот этом именно, внутренне родном языке. … Но этот язык, даже в тех случаях, когда страна — данная — их «родина», то есть где они родились, — им не «родной» не «отечественный», ибо у них «родина» не совпадает с «отечеством», которого у евреев — нет. … Все это я ему высказала совершенно просто, в начале наших добрых отношений, повторяю — с наивностью, без всякого антисемитизма… И была испугана его возмущенным протестом. … Кстати, об антисемитизме. В том кругу русской интеллигенции, где мы жили, да и во всех кругах, более нам далеких, — его просто не было [ГИППИУС].
Интересно, что ни о своем приятеле, двуязычном поэте-символисте литовце Юргисе Балтрушайтисе, ни о немце Юлии Меттнере или знаменитом тогда английском писателе Джеймсе Конраде — поляке родом из Бердичева, Зинаида Гиппиус в контексте своих рассуждений не упоминает[198]. Что же касается Юшкевича, Дымова, Кипена, Айзмана и других русских писателей из евреев, то их критики порой вполне справедливо упрекали в языковых ляпсусах. Но и 100-процентные русаки из числа пишущей братии весьма и весьма часто изобличались теми же литературными критиками в неправильном, неграмотном или устаревшем словоупотреблении. Шутками на данную тему пробавлялись пародисты аж с начала ХХ в. Да и в целом проблема «языка» стояла очень остро в полемике «классицистов» с модернистами, где в качестве примера можно привести категорическое неприятие Иваном Буниным — одним из друзей-соперников Горького за звание «первого» русского писателя, творчества его выдающегося современника Алексея Ремизова. Да и самого Горького литературные критики, в том числе Жаботинский, не раз упрекали в стилистической небрежности.