Татары, узбеки и ненцы,
И весь украинский народ,
И даже приволжские немцы
К себе переводчиков ждут.
И, может быть, в эту минуту
Меня на турецкий язык
Японец какой переводит
И прямо мне в душу проник.
Этот бум, несомненно, являлся результатом деятельности Горького на ниве культурного единения советских народов. Из доклада А. М. Горького на Первом всесоюзном съезде советских писателей 17 августа 1934 года:
.. я считаю необходимым указать, что советская литература не является только литературой русского языка, это — всесоюзная литература. Так как литературы братских нам республик, отличаясь от нас только языком, живут и работают при свете и под благотворным влиянием той же идеи, объединяющей весь раздробленный капитализмом мир трудящихся, ясно, что мы не имеем права игнорировать литературное творчество нацменьшинств только потому, что нас больше. Ценность искусства измеряется не количеством, а качеством. Если у нас в прошлом — гигант Пушкин, отсюда еще не значит, что армяне, грузины, татары, украинцы и прочие племена не способны дать величайших мастеров литературы, музыки, живописи, зодчества. Не следует забывать, что на всем пространстве Союза Социалистических Республик быстро развивается процесс возрождения всей массы трудового народа «к жизни честной — человеческой», к свободному творчеству новой истории, к творчеству социалистической культуры. Мы уже видим, что чем дальше вперед, тем более мощно этот процесс выявляет скрытые в 170-миллионной массе способности и таланты… <…> …необходимо издавать на русском языке сборники текущей прозы и поэзии национальных республик и областей, в хороших переводах [ГОРЬКИЙ (I). Т.27. С.324–325, 342].
В советскую эпоху эти горьковские установки безукоризненно выполнялись. В центре Москве даже существовал большой книжный магазин, специализировавшийся на презентациях и продаже такого рода литературы. Продавались там так же переводные книги еврейских советских писателей. Что же касается истории русской литературы ХХ в., то в ней навсегда остался заметный «еврейский след». Известен он сегодня главным образом под собирательным названием «Одесская школа», к которой относят русских, еврейских и русско-еврейских писателей[210] эпохи «Серебряного века» и 1920-х годов, которые, так или иначе, были связанны по жизни с одесской субкультурой. Поскольку многие из них печатались в горьковском товариществе «Знание», а сам Максим Горький принимал участи в литературной дискуссии об «Одесской школе» в начале 1930-х годов, мы вкратце коснемся этой темы.
В эпоху «Серебрянного века» Одесса являлась третьей культурной столицей России. Еще до Революции Бабель писал:
Одесса очень скверный город. Это всем известно. Вместо «большая разница» там говорят — «две большие разницы» и еще: «тудою и сюдою». Мне же кажется, что можно много сказать хорошего об этом значительном и очаровательнейшем городе в Российской Империи. Подумайте — город, в котором легко жить, в котором ясно жить. Половину населения его составляют евреи, а евреи — это народ, который несколько очень простых вещей очень хорошо затвердил. Они женятся для того, чтобы не быть одинокими, любят для того, чтобы жить в веках, копят деньги для того, чтобы иметь дома и дарить женам каракулевые жакеты, чадолюбивы потому, что это же очень хорошо и нужно — любить своих детей. Бедных евреев из Одессы очень путают губернаторы и циркуляры, но сбить их с позиции нелегко, очень уж стародавняя позиция. Их и не собьют и многому от них научатся. В значительной степени их усилиями создалась та атмосфера легкости и ясности, которая окружает Одессу.
Одессит — противоположен петроградцу. Становится аксиомой, что одесситы хорошо устраиваются в Петрограде. Они зарабатывают деньги. Потому что они брюнеты — в них влюбляются мягкотелые и блондинистые дамы. И вообще — одессит в Петрограде имеет тенденцию селиться на Каменноостровском проспекте. Скажут, это пахнет анекдотом. Нет-с. Дело касается вещей, лежащих глубже. Просто эти брюнеты приносят с собой немного солнца и легкости. Кроме джентльменов, приносящих немного солнца и много сардин в оригинальной упаковке, думается мне, что должно прийти, и скоро, плодотворное, животворящее влияние русского юга, русской Одессы, может быть (qui sait?[211]), единственного в России города, где может родиться так нужный нам, наш национальный Мопассан [БАБЕЛЬ].
Жизнь и творчество многих еврейских писателей были тесно связано с этим городом. Например, Шолом-Алейхем с семьей поселился там в 1890 году и начал работать в газетах «Одесский листок» и «Одесские новости». Если до приезда в Одессу Шолом-Алейхем писал в основном сентиментальные повести с мелодраматическими сюжетами, то здесь под щедрым одесским солнцем расцвел его талант юмориста. Роман Шолом-Алейхема «Менахем-Мендл» стал первым образцом одесской темы в еврейской юмористике. С начала ХХ в. и вплоть до своего отъезда из России в 1921 году в Одессе постоянно проживал Х. Н. Бялик, здесь же действовало ивритское издательство «Мория», выходил литературный, научный и общественно-политический ежемесячник на иврите «Ха-Шилоах». В Одессе жили Менделе Мойхер-Сфорим, Шаул Черняховский, Иосиф Клаузнер, Ахад-ха-‘Ам и др. видные еврейские литераторы. При всем этом основная масса одесских евреев была вполне обрусевшей. Представление о степени ассимиляции одесского еврейства можно, например, почерпнуть в «Воспоминания детства и юности 1904–1919 гг.» Шмуэля Усышкина, сына видного российского сиониста Менахема Усышкина (1863–1941, Палестина):
«Еврейское население Одессы обладало собственным характером, не похожим на характер евреев из других мест в России. Самым заметным отличием было ослабление традиционной еврейской жизни, бытующей в еврейских местечках. <…> Многие годы, еще до революции, говаривали ортодоксальные евреи: „За 70 верст от Одессы пылает геенна огненная“. <…> Разумеется, и в Одессе было много ортодоксальных евреев, но они не выделялись, и их влияние на общину было ничтожным. Еще один фактор, отличающий еврейскую общину — язык идиш, он не был распространен в Одессе. Для большей части еврейского населения разговорным был русский язык <…>».
Ассимиляция — значительная составная одесской литературной традиции. Она ярко проявилась в творчестве Семена Юшкевича, а затем — Бабеля и Славина. Хотя само понятие ассимиляции обычно распространяют на еврейство, она коснулась и поляка Олеши. В то время, как его семья репатриировалась, он остался в России. Эти авторы были крещены русской литературой. <…> У оставшихся в Союзе авторов-евреев за культурной ассимиляцией последовала идеологическая. За ней не обязательно стоял циничный прагматитизм или страх. Новое искусство всегда революционно, всегда в оппозиции к своим предшественникам [ЯРМОЛИНЕЦ].
Появление на литературной сцене целой плеяды писателей, выходцев из солнечной Одессы — Д. Айзмана, Власа Дорошевича, Л. Кармена («Одесский Горький»), А. Кипена, В. Жаботинского, В. Раппопорта, К. Чуковского, С. Юшкевича, и др., а в советский период — И. Бабеля, Э. Багрицкого, И. Ильфа и Е. Петрова, В. Катаева, С. Кирсанова, Ю. Олеши и др., было воспринято в 1930-х годах как литературный феномен «Юго-запада», в столице которого сложилась самобытная, в том числе и в лексическом отношении, «Южнорусская („одесская“) литературная школа» [КАЦИС (I)], [СЕРДЮЧЕНКО], [СОКОЛЯНСКИЙ], [ЯРМОЛИНЕЦ]. Вот, например,
очень характерный текст Жаботинского 1931 года об Одессе и «одесском языке» <…> «Моя столица» [ЖАБОТНИНСКИЙ (II)]:
«Итальянцы и греки строили свои дома на самом гребне высокого берега; евреи разбили свои шатры на окраине, подальше от моря — еще Лесков подметил, что евреи не любят глубокой воды — но зато ближе к степям, и степь они изрезали паутиной невидимых каналов, по которым потекли к Одессе урожаи сочной Украины. Так строили город потомки всех трех племен, некогда создавших человечество, — Эллады, Рима, иудеи; а правил ими сверху, и таскал их вьюки снизу юнейший из народов, славянин. В канцеляриях распоряжались великороссы, и даже я, ревнивый инородец, чту из их списка несколько имен — Воронцова, Пирогова, Новосельского; а Украина дала нам матросов на дубки, и каменщиков, и — главное — ту соль земную, тех столпов отчизны, тех истинных зодчих Одессы и всего юга, чьих эпигонов, даже в наши дни, волжанин Горький пришел искать — и нашел — настоящего полновесного человека… Очень длинная вышла фраза, но я имею в виду босяков. И еще второго зодчего дала нам Украина: звали его чумаком, он грузил жито у днепровских порогов и, покрикивая на волов „цоб цобэ!“, брел за скрипучим возом по степу до самой Пересыпи — кто его знаете, сколько недель пешего пути, или месяцев.
Итого, считая Екатерину и Дюка, семь народов; и каких!»
А дальше Жаботинский производит значимую подмену, когда выражение lingva franka Средиземного моря, которым был, как известно, итальянский язык, транспонирует в своем тексте в понятие славянского lingva franka уже только для Одессы: «Конечно, была у Одессы и общая lingva franka; и, конечно, был это язык славянского корня; но я с негодованием отрицаю широко распространенное недоразумение, будто это был испорченный русский. Во-первых, не испорченный; во-вторых, не русский. Нельзя по внешнему сходству словаря и правил склонения умозаключать о тождественности двух языков. Дело в оборотах и в фонетике, то есть в той неуловимой сути всего путного, что есть на свете, которая называется национальностью. Особый оборот речи свидетельствует о том, что у данной народности ход мысли иной, чем у соседа; особая фонетика означает, что у этой народности другое музыкальное ухо. Если в Америке человек из города Каламазу (ударение на „зу“) в штате Нью-Йорка вдруг заговорит „по-английски“, его засмеют до уничтожения: говори по-нашему. Да и словарь, если подслушать его у самых истоков массового говора, был не совсем тот, что у соседних дружественных наций, русской и даже украинской. Рыбаки на Ланжероне, различая разные направления и температуры ветра, называли один ветер „широкий“ (итальянцы так произносят „сирокко“ — через „ш“), а другой — „тармонтане“, то есть трамонтана. Особый вид баранки или бублика назывался семитатью; булка — франзолью; вобла — таранью; кукуруза — пшенкой; дельфин — „морской свиньей“; креветки — рачками; крабы — раками, а улитка — лавриком; тяпка — секачкой; бассонный мастер — шмуклером; калитка — форточкой; детей пугали не букой, а бабаем, и Петрушка или Мартын Боруля именовался Ванька Рутютю. На низах, в порту, эта самобытность чувствовалась еще гуще; словарь босячества сохранился, к счастью, в рассказах покойного его бытописателя — Кармена, но я из него мало что помню — часы назывались бимбор, а дама сердца была бароха. И грамматика была не совсем та. „Пальто“ мы склоняли: родительный пальта, множественное число польта. О том, что мы склоняли наречие „туда“, знали и северяне, и очень над этим смеялись — и напрасно. Очень удобный, убористый оборот. Вопрос ведь далеко не всегда в том, куда я направляюсь — туда или сюда: в жизни часто гораздо важнее, кудою легче в то место пробраться — тудою, или, напротив, сюдою? Ведь это проще и короче, чем по-русски „той дорогой“… Я с