лышал и другие падежи. В гимназии мы тайно печатали школьную газету на гектографе; однажды мне показалось, что белый лист не так лег на желатине, как надо, и я сказал печатающему: „Ты не туда положил“. Он ответствовал: „Не беспокойся — в самую туду“.
Север еще больше смеялся над нашими оборотами речи, и тоже напрасно. Знаменитые „две большие разницы“ беру под свою защиту непреклонно: да как и сказать по-другому, столь же коротко и ясно? Или „без ничего“: куда выразительнее, куда абсолютнее, чем все мыслимые пресные великорусские переводы этого перла. Или возьмем общеизвестную по-русски формулу: „с одной стороны, нельзя не сознаться, с другой стороны, нельзя не признаться…“ Метко, я согласен; но длинно и сложно. У нас это короче: „Чтобы да — так нет“. Вообще наш язык гораздо больше, чем русский, ценил и понимал слово „да“. Странно: лучшее слово на свете, люди когда то жизнь отдавали, чтобы услышать его из уст упрямой красавицы <…>, а пользоваться им мало кто умеет. Мы умели. „Ты ничего не понял. — Неправда, я да понял“. Непереводимо и необходимо…» [КАЦИС (I). С. 295].
Здесь же необходимо подчеркнуть, что сам Жаботинский, писавший на безукоризненно «чистом» русском языке, отнюдь не являлся сторонником внедрения одесского жаргона в русскую лексику. Как и Горький, он в этом вопросе, судя по всему, занимал ригориче-скую позицию.
Но в СССР вплоть до середины 1930-х годов сказ и орнаментальная проза являлись двумя наиболее значимыми стилевыми течениями[212]. В первом номере «Литературной газеты» за 1933-й г. появилась статья Виктора Шкловского «Юго-Запад» [ШКЛОВСКИЙ (II)], которая положила начало разговору: существует ли «Юго-западная», она же «Одесская» литературная школа и, если существует, то где следует искать ее корни? По мнению Шкловского
Южно-русская школа будет иметь большое влияние на следующий сюжетный период советской литературы. Это — литература, а не только материал для мемуаров.
Шкловский, как и Владимир Жаботинский, полагал, что корни этой школы следовало искать в западной, левантинской, средиземноморской культуре. Авторов-одесситов он сравнил с александрийцами, грекоязычными поэтами, жившими в египетской Александрии III–IV веков нашей эры, и, «не cчитавшими себя ни греками ни египтянами» [ЯРМОЛИНЕЦ]. Став объектом критических нападок со стороны партийных культуртрегеров, поддержанных Горьким, которому эта концепция пришлась не по душе, Шкловский признал свою идею ошибочной. В современном же отечественном литературоведении обсуждение этой проблематики продолжается по сей день — см. [КАЦИС (I) и (II)], [ЯРМОЛИНЕЦ]. Не вдаваясь в детали дискуссии, отметим, что помимо собственно писателей-одесситов, Одесса так же тесно связана с творческими биографиями таких знаменитых литераторов, как Бунин, Куприн, живших в этом городе не постоянно, но часто и подолгу. Неприятие этими писателями одесского языкового орнаментализма имело в своей основе причины литературно-эстетические, несмотря на зацепки в плане темы «евреи в русской» литературе, о которых речь шла выше. Но на большинство молодых советских писателей 1920-годов, в том числе и на покровительствуемых Горьким Бабеля и литераторов из объединения «Серапионовы братья»[213], ни он сам, ни Куприн, ни Бунин особо не влияли. С другой стороны:
Советская литература двадцатых годов конечно же, была вовлечена в языковую революцию. Какое-то время казалось, что все классовые барьеры в языке рухнули: коллоквиализмы, диалектизмы, жаргонизмы и просто бесшабашная словесная мешанина выплеснулись на литературные страницы <…>. Не было, к несчастью, человека, мощью и гением равного Пушкину, который столетием раньше совлодал с быстрыми переменами в языке и вывел его на новый уровень. Но даже если бы такой человек нашелся, никто в этом гигантском социальном перевороте не заметил бы его усилий, новым языком пользовались, как правило, писатели без стилистического чутья и слуха (исключение составляли в основном поэты футуристы), сочинения их грешили грубыми стилистическими ошибками. Горький приходил в ярость от неправильного употребления литературного языка, которым сам овладел ценой невероятных усилий и который так сильно любил. Собственные его представления о правильном использовании русского литературного языка кажутся порой наивными, если судить о них с позиции опытного филолога и критика, но мыслил он, безусловно, в правильном направлении. Да и владел языком мастерски, не в пример тем, кто наводнял литературу неудобочитаемыми диалектизмами и жаргонизмами. Горький без стеснения использовал свой авторитет для защиты литературного языка [УАЙЛ (II). С. 105], [WEIL. Р. 117–120]
В статье-обращении «Письма начинающим литераторам» (1930 г.) Горький отмечал:
В работе Вашей желаемое предшествует сущему и торопливость выводов, основанных на материале сомнительной ценности, ведёт к тому, что Вы принимаете «местные речения», «провинциализмы» за новые, оригинальные словообразования, — тогда как материал Ваш говорит мне только о том, что великолепнейшая, афористическая русская речь, образное и меткое русское слово — искажаются и «вульгаризируются». Этот процесс вульгаризации крепко и отлично оформленного языка процесс естественный, неизбежный; французский язык пережил его после «Великой революции», когда бретонцы, нормандцы, провансальцы и т. д. столкнулись в буре событий; этому процессу всегда способствуют войны, армии, казармы. <…>
Мне тоже приходится читать очень много писем рабселькоров, «начинающих» литераторов, учащейся молодёжи, и у меня именно такое
Вениамин Каверин, Михаил Слонимский, Константин Федин, Николай Тихонов, Всеволод Иванов и др.
впечатление: русская речь русская речь искажается, вульгаризируется, её чёткие формы пухнут, насыщаясь местными речениями, поглощая слова из лексикона нацменьшинств и т. д., — речь становится менее образной, точной, меткой, более многословной, вязкой, слова весьма часто становятся рядом со смыслом, не включая его в себя. Но я уже сказал, что это — процесс естественный, неизбежный и, в сущности, это — процесс обогащения, расширения лексикона, но покамест, на мой взгляд, ещё не процесс словотворчества, совершенно сродного духу нашего языка, а — механический процесс [ГОРЬКИЙ (I). Т. 25. С.141–143].
Призывая молодых советских писателей, не злоупотреблять диалектизмами и жаргонизмами, Горький в качестве одного из аргументов указывает, что тем самым они создают большие трудности для перевода своих произведений. В письме к Леониду Леонову от 8 сентября 1925 года он, в целом хвалебно отзываясь о повести «Барсуки», замечает:
Жалею об одном: написана повесть не достаточно просто. Ее трудно будет перевести на иностранные языки. Стиль сказа крайне плохо удается даже искусным переводчикам. А современная русская литература должна бы особенно рассчитывать на внимание и понимание Европы, той ее части, которая искренне хочет «познать Россию» [ГОРЬКИЙ (I). Т. 29. С. 442].
При всем том, став родоначальником советской литературы, Горький, в связи активным взаимодействием русской культуры с культурами всех многочисленных народов СССР, продекларировал тезис и расширении лексической базы современного русского языка — см., например, «Беседа с молодыми ударниками, вошедшими в литературу» (1931 г.):
Мы живём в эпоху революции, когда в язык входят новые слова. Слово «универмаг» стало обычным. Если бы вы сказали его пятнадцать лет назад, на вас бы вытаращили глаза. А сколько таких слов стало теперь! Новые слова будут возникать и впредь. Но рядом с этим не следует забывать и коренного речевого русского языка. Иногда нужно почитывать былины, сказки и вообще хорошо знать язык, которым говорит масса. В нём очень много звучного, ёмкого. Сейчас на всех участках нашей огромной страны происходит этот процесс реорганизации языка, процесс стирания некоторых слов, полного их уничтожения, появления на их месте новых слов. Наряду с этим идёт огромный процесс создания совершенно новых словесных форм, новых пословиц, частушек, басен, анекдотов и пр. Всё это нам следовало бы собрать. Через наших краеведов нужно попробовать это сделать. Вам не мешало бы последовать примеру рабкора Лаврухина: следовало бы записывать выражения, которые кажутся вам значительными своей звучностью, ёмкостью, меткостью. У нас нацменьшинства понемногу вводят свои словечки, и мы их усваиваем, потому что они удобны по своей звучности, ёмкости, красочности. В этом взаимопроникновении языков наш язык будет очень обогащён. Кроме того, мы сами, литераторы, обязательно будем заниматься созданием новых слов, словотворчеством. Это естественное наше дело — организация литературного языка. Этого требует сама действительность. В тот лексикон, которым мы сейчас обладаем, она плохо укладывается. Этот лексикон надо расширить, а также и тон надо поднять, чтобы выразить героику действительности. Это, конечно, создаётся не сразу, не в год и не в два. Относительно публицистики. Раз вас тянет к чисто художественному изображению действительности, а художественная работа — не рассказывание, а изображение действительности в образах, картинах, тогда отметите публицистику в сторону, пишите публицистику параллельно, выносите её на поля рукописи. А может быть, вам удастся сказать такую фразу, так построить её, что она вам пригодится со временем для одного из ваших героев. [ГОРЬКИЙ (I). Т. 26. С. 64].
В целом же Горький, как это с ним часто происходило в советское время, пытался занять место на двух стульях сразу. Наряду с признанием закономерности и неизбежности расширения лексической базы великорусского языка он, явно повинуясь своим внутренним душевным импульсам, одновременно выступал и как застарелый ригорист[214]. В статье «О прозе» (1933 г.), например, он с «классовых позиций» осудил языковые новации и эксперименты и у старого модерниста А. Белого, и у молодых — Б. Пильняка, М. Шагинян или Ф. Гладкова; статье «О языке» (1934 г.) — ударил по «Одесской школе»: