Горький и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников — страница 90 из 120

«Дорогой Алексей Максимович, в 1907 или 08-м году Вы дали по моей просьбе моей жене 500 руб<лей>. Посылаю Вам чек на 50 фунтов. Спасибо за оказанную в свое время помощь» [ХАЗАН (II). Т. 1. С. 6].

После смерти <друга Горького> Л. Б. Красина <…>, советского государственного деятеля, <…>, которого Рутенберг хорошо знал лично, он с грустью писал Горькому 15 декабря 1926 г.:

«Леонид Борисович умер. Жаль. Старая гвардия сходит со сцены. Хорошо ли, плохо ли, цели своей служила верой и правдой. Нашему поколению жаловаться на прожитую жизнь не приходится. Но жаль. Слишком рано он умер».

В том же письме он сообщал:

«Хотел послать Вам к праздникам здешних апельсин и grapefruits, но оказалось, что подобные предметы потребления в Италию ввозить воспрещено. Ничего не поделаешь. <…> Буду на будущей неделе в Ерусалиме, выберу что-ниб<удь> из тамошней керамики для Вас».

Общение Рутенберга с Горьким имело и другие, опосредованные каналы. Так, в конце 1929 г. писателя посетил в Италии Б<ерл> Кацнельсон <…> редактор социалистической газеты «Davar» и едва ли не главный идеолог рабочего движения в сионизме. Об этой встрече Б. Кацнельсон рассказывал в письме М. Бейлинзону, датированном 2–3 января 1930 г. и отправленном из Италии в Эрец-Исраэль [ХАЗАН (II). Т. 1. С. 68].

Это письмо является уникальным историческим свидетельством стойких филосемитских настроений Горького, его неизменной, — несмотря на окончательный «разворот» в сторону СССР и крайнюю враждебность к сионизму большевиков (sic!), — поддержки идеи возрождения еврейской национальной государственности в Эрец-Исраэль.

Ещё на пароходе по дороге в Неаполь решил я попытаться поговорить с Горьким. Мне казалось, что я обязан предоставить возможность этому русскому человеку увидеть некоторые вещи в ином свете, чем их видят в России. Я не надеялся ни на какие практические результаты. <…> Отправился в Сорренто, нашел его виллу. После того, как передал свою карточку через прислугу-итальянку, был немедленно принят. Он сам встретил меня и пригласил в свой рабочий кабинет. Лицо его было несколько мрачно. Особого доверия ко мне оно, конечно, не выражало. Он сильно кашляет. Просит рассказывать, однако в самом начале моего рассказа меня прерывает: «знаю». Очень странно беседует, в каком-то нетерпении. И, несмотря на это, вникает в суть. Как происходил погром (августовские события)[302], ему известно. «Понятно, губернатор не делал этого своими руками»[303]. Ни слова не спросил про арабов. В этом смысле не подозрений, ни опасений. Говорю: «Вот, я получил письмо из нашей страны. Неудобно его публиковать по формальным причинам, но оно интересное». Он: «Знаете что, садитесь и пишите. Напечатаю». Я пытаюсь объяснить ему, что публиковать написанное мною ему будет трудно, так как в России смотрят на всё это иначе[304]. Тогда он стал сетовать на Советскую прессу, на отношение к разным событиям. «Ох, у нас пишут много глупостей». Я начинаю цитировать по памяти рассказ того советского доктора, на которого напали арабы, но когда увидели его партбилет, то заключили в объекте. Он раздражённо прервал меня: «Это же анекдот из эмигрантской прессы. А что вы знаете о том, что писали об этом в Советской прессе?» <Возражать ему видел, было бесполезно. Видел я, что он по-настоящему доброжелателен к нам, но не даст упасть и волоску с головы <советской> власти и ее представителей. И вдруг: «Знакомы ли Вы с Петром Моисеевичем (Рутенбергом)? Что он сейчас делает?» Я начинаю рассказывать, он прерывает: «Да-да, я давно, ещё в Петербурге знал, что он большой человек и сделает большие дела. Чтобы Вы о нем не рассказали, меня ничего не удивит». В его словах была даже какая-то зависть и сожаление о том, что этот человек не остался в России. Когда я ему напомнил, что писали о нас Пильняк[305] и Эренбург[306], он вскипел: «А что, разве можно запретить каждую плохую книгу? А Эренбург — это совершенный нигилист, человек, лишенный всяких корней»[307].

<…> И далее: «Открою вам тайну. Антисемитизм у нас сейчас резко усилился и распространился. Против него нужно бороться. Сейчас мы готовим два сборника. Один — о деле Бейлиса. Обнаружено много поразительных вещей, таких, что мир изумится. Это — очень важная работа»[308]. А вторая книга — об истории антисемитизма с древнейших времен[309]. Так что книга о Палестине, вашей работе там, о ваших успехах могла бы быть также очень полезна в этой борьбе.

<…>

Когда я подчеркнул, прощаясь, что ещё в самом начале он был одним из тех немногих в среде русской интеллигенции, которые поняли смысл нашего движения[310], он дважды повторил: «Я свое отношение к вам не изменил» [АГУРСКИЙ — ШКЛОВСКАЯ. С. 498–500].

Как можно судить по имеющимся в биографической литературе сведениям — см.[ХАЗАН (II). Т. 1. С. 69–70]:

Доброе отношение к Рутенбергу Горький выражал не только в словах. Он принимал живое участие в семейных делах своего палестинского друга. В письме от 22 сентября 1930 г. речь идет об одном из сыновей Петра Моисеевича — Евгении, биологе по специальности, о планируемой им поездке из СССР в Германию и связанных с этим трудностях:

«Не писал Вам, дорогой П<етр> М<оисеевич>, так долго потому что Ек<атерина> Пав<ловна><Пешкова> приехала только 20-го. О делах и положении Евгения она осведомлена весьма подробно и думает, что его едва ли выпустят за рубеж. Суть в том, что брат из Берлина пишет ему: „Плюнь на все и следуй моему примеру“, — советы эти, конечно, известны начальству. Далее: сам Евгений — по словам Е<катерины> П<авловны> — „капризничает и зря раздражает людей“. У него „засланы“ куда-то документы и разные бумажки, высланы они были на место, где он жил, а он жил не на одном месте, и документы гуляют, ищут его. Их — тоже ищут. Евгению предлагают получить документы, он — требует подлинники.

Он намерен ехать в Гамбург, работать на биостанции. О том, чтоб его выпустили, хлопочет Марья Федоровна и еще кто-то. Е<катерина> П<авловна> тоже, конечно, не отказывается хлопотать (я — тоже). Здесь она проживет до 15 октября.

Вот — все, что могу сообщить — пока».

Помимо хлопот о детях, письма Рутенберга Горькому содержали просьбы общественного характера. Так, 8 февраля 1931 г. он просит его вступиться за житомирского раввина Абрамского, осужденного на каторжные работы за поклонение религии предков — смертный «грех» и «преступление» в глазах новой власти.<…> Известный сионистстский деятель журналист М. Коэн, заместитель редактора ивритского еженедельника «Ha-olam» (к тому времени издававшегося в Иерусалиме), рассказ<ывая> о судьбе Абрамского в своих воспоминаниях «Бялик и Горький», предполагал, что участие в освобождении Абрамского из рук советских властей принял Горький — см. Гл. 3. Если данное предположение справедливо (а похоже, что это действительно так), мы можем теперь восстановить дополнительное звено в этой истории: с просьбой об участии в судьбе Абрамского к Горькому обратился не только Бялик, но и Рутенберг:

Дорогой Алексей Максимович.

В России осудили на каторжные работы раввина Абрамского из Житомира. За контрреволюционность. Этого раввина давно уже избрали на соответственную должность здесь в Палестине. Его контрреволюционность состоит, конечно, в том, что упорно хочет молиться Богу. И, наверное, в талесе и тефилине. И, наверное, не хочет есть трефное. Это явно легкомысленно. Но стоит ли за это посылать человека на каторгу? А близкие его с ума сходят и никому покою не дают. В том числе и мне. Как будто мало сейчас людей на каторге, и в тюрьмах, и вне тюрем. Во всем мире. Все мы «люди» таковы, когда лично болит. Но помочь надо. Человек ведь. Если можно. Можете ли? Был бы много обязан. Чтобы выпустили его из России в Палестину.

Обращает на себя внимание проникновенное письмо Рутенберга от 20 июля 1934 г., написанное в связи со смертью сына писателя, Максима (1897–1934), которого не стало 11 мая. Письмо написано из лондонской клиники, где Рутенберг оказался после острого сердечного приступа:

Пишу из клиники. Уложили меня сюда для починки сработавшейся машины. Стареющей, конечно. Главная причина — «некультурность» машиниста. Но этой «культурности» в наше время нас ведь не обучали. Сама машина, говорят, еще крепка. Ничего серьезного. Надо пару недель отдохнуть, перестать курить и сбросить килограммов 20 буржуазного вида. <…> От М<арии> И<гнатьев>ны <Будберг> узнал, что у Вас большое несчастье случилось. Знаю, что Вы далеко не сантиментальны. Что судьбы человечества не меняются от горестей или радостей отдельных людей. (По существу тоже неправда.) Но каждому из нас собственный горб нести приходится и за него расплачиваться. Наша еврейская народная мудрость с незапамятных времен создала для таких случаев глубоко мудрую краткую формулу — молитву: Благословен судья, все знающий. Причинной связи и предупредительных мер многого неправильного и несправедливого в жизни людской и нашей собственной мы не знаем еще. Надо просто подчиниться. Силам, вне нас лежащим [ХАЗАН (II). Т. 1. С. 69–70].

Последнее письмо Рутенберга Горькому, написанное за несколько месяцев до смерти писателя, было связано с готовившейся поездкой ректора Еврейского университета в Иерусалиме Иехуды Магнеса в Москву:

Дорогой Алексей Максимович,

Доктор Егуда Магнес, ректор Ерусалимского Университета, фактически им созданного. При университете имеется библиотека, являющаяся, несмотря на недавнее ее существование — гордостью еврейского народа