Горький и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников — страница 93 из 120

трогает. Вы спрашиваете, почему я не пишу Вам о себе, о своих настроениях? Причин по крайней мере три; как я мог знать, что мои «переживания» интересны Вам? Я не умею говорить и писать о себе без того, чтобы после каждой фразы не подумать — это не так сказано, не так написано. И наконец, — у меня просто нет времени заниматься своей персоной, да и не считаю я себя вправе занимать внимание других, — а тем более такого работника, как Вы, — своими личными делами. Живу я — интересно; мне кажется, что интересно жить — моя привычка, привычка, самою природой данная мне. Вижу много чудесных людей, часто увлекаюсь ими, иногда наступают разочарования — тоскую и — снова увлекаюсь, как женщина. Все больше и больше люблю Италию — страну великих людей, прекрасных сказок, страшных легенд, землю праздничную, благодатную, добрую к людям, люблю ее с тоской, с завистью и верю, что она медленно, но неуклонно шествует к новому Возрождению. Вот — только что был во Флоренции, Пизе, Лукке, Сиене и маленьких городах Тосканы, — благоговейно восхищался богатствами прошлого и, наблюдая дружную работу настоящего, думал о родных Кологривах, Арзамасах, о Пошехонье и других городах несчастной, ленивой, шаткой родины. Вы пишете: «Мне кажется, вам стало скучно». Жить — не скучно, но — невыносимо тягостно думать о России, читать русские газеты, журналы, книги, безумно больно и обидно видеть, как мои духовна нищие соотечественники рядятся в яркие отрепья чужих слов, чужих идей, стараясь прикрыть свою печальную бедность, свое духовное уродство, свое бессилие и жалобную слабость духа. <…> Видеть это — тяжко до бешенства. Но, разумеется, я знаю, что не все плохо, скажу даже, что я знаю это, как мне кажется, лучше многих, живущих на родине. Самообман? Нет, Оскар Осипович, обильная корреспонденция из всех щелей и ям России. Я глубоко благодарен Вам за предложение Ваше похлопотать о моем возвращении я уверен, что Вам это несомненно удалось бы, но — не надо! Мне полезно побыть здесь, мне надо многому учиться, и я понемножку учусь. У меня более трех тысяч книг, я читаю восемь газет, все журналы и не чувствую себя оторванным от родины. Около меня — хорошие люди, мое уважение к человеку не падает, а растет, принимая все более ясные формы. Нет, в Россию мне рано возвращаться. А если бы я этого хотел или если бы считал нужным для чего-нибудь, — я вернулся бы — в Иркутск, Архангельск, в тюрьму, если это угодно жалчайшему и бездарнейшему из правительств европейских. У меня много задач, может быть, они мелки, но — это мои задачи, и я их должен решить. Верю в себя, верю, что моя работа — полезна, а где работать — все равно! Я слишком русский, хорошо заряжен с юности, и пороха у меня хватит надолго, пусть могильщики зарывают меня живьем в землю, я все-таки до последнего дня буду говорить то, что считаю нужным. И, наконец, важно не то, как относятся люди ко мне, а только то, как я отношусь к людям. Добрая и милая мысль хлопотать о моем возвращении в Россию внушена вам, вероятно, странной газетной заметкой, в коей говорилось о моей якобы тоске по родине и о предпринятых мною «шагах к возврату в Россию». Это — выдумка, я, само собою разумеется, никаких «шагов» не предпринимал. Затем, дорогой Оскар Осипович, желаю вам всего лучшего, желаю доброго здоровья, бодрости душевной и еще раз — спасибо вам! <…> Будьте здоровы!

А. Пешков

Грузенберг О. О. — Горькому М.

16/29 ноября 1910 г., Петербург.

<…>

В письме вашем о России много правды, но не вся. В области критики можно пойти еще дальше: больше всего меня пугает, что в ней много географии, но мало истории. И за всем тем — верите ли — я не могу представить себе разлуку с нею. Силен, значит, во мне этот ветхий человек, который, несмотря на жгучесть чувства обиды (за позор жидо-состояния), все же любит и надеется. Вы, по-видимому, победили этого ветхого человека. Рад за Вас, но боюсь: он лишь притих, чтобы потом сильнее взбунтовать.

<…>

Ваш О. Гр.

Грузенберг О. О. — Горькому М.

26 июня 1913 г., Сестрорецк — курорт Лесная, 93.

Дорогой Алексей Максимович — в газетах появилось известие, что Вы возвращаетесь в С.-Петербург. Если это правда, — то примите мое поздравление и радостный привет. Ваше возвращение нужно, — вернее, необходимо для литературы, для страны, для Вас самого. Я был всегда за ваш приезд, как бы дорого он Вам ни обошелся. Тем более я стою за него сейчас, когда плата за него будет не столь высока. Я не скрою: Вы можете попасть под суд по ст. 73 Угол<овного> ул<ожения> (за кощунство), которая не подведена под Манифест[319]. Такое обвинение было к Вам предъявлено за роман «Мать». Но я полагаю, что либо это обвинение прекратят, либо Вы будете оправ даны, так как по ст. 73[320] предстоит суд с участием присяжных заседателей. Не думаю, чтобы наш елся состав, который бы Вас осудил. Итак, — едете ли сюда и когда? Если бы Вы знали, как я буду рад ваш ему возвращению. Не только по личным мотивам любви. — Нет! Не только… Еще важнее твердая вера, что, как только Вы обветритесь русским ветром, опалитесь русским солнцем, ваш талант даст такой цвет, который и Вам самому не снился. Вот увидите. Крепко обнимаю Вас. Сердечный привет всем вашим.

Искренне Вас любящий О. Грузенберг

Приму все меры, чтобы дело не дошло до суда[321].

Грузенберг О. О. — Горькому М.

15 апреля 1928 г. Valdemāra ielā, 29, Riga.

Дорогой Алексей Максимович, быть может, привет мой — один из последних по времени, но он не последний по глубокой памяти о годах нашей близости. Я знаю — что Вы дали нашей общей родине в годы ее уныния и безволия, — знаю — и никакое позднейшее разномыслие не дает ни мне, ни другим права своровывать под этим предлогом то, что Вам следует. Свой долг по мере сил я выполнил еще 2 года т<ому> н<азад>, когда хваткий антрепренер повез меня сюда из Ниццы для чтения публичных лекций. Если до Вас доходят здешние газеты, то Вы знаете, что я посвятил особую лекцию трем своим подзащитным — Вам, Короленко и поручику Пирогову[322]; вероятно, Вы знакомы и с тем, что я высказал о Вас, не считаясь с настроением местной печати и обслуживаемых ею кругов[323]. Повторять то, что думаю и высказал о Вас, не стоит. Я лишь добавлю искреннее пожелание Вам, кроме личных благ, увидеть родину счастливою, ибо я знаю, с какой любовью Вы к ней относитесь. У меня к Вам исковое требование и просьба. Исковое требование. — В письме от 12 октября 25 г. из Сорренто Вы обещали прислать мне свою новую книгу («… я Вам пришлю мою новую повесть»). Итак, не доводите себя до судебных и за ведение дела издержек. Кончим дело это миром: вышлите обещанное безотлагательно с при соединением вашей новейшей вещи. Теперь о просьбе — просьбе горячей. Когда будете в Ленинграде[324] (а миновать его — грешно!), не откажите принять мою сестру <…>. У нее к Вам небольшое дело, — для Вас пустое, а для нее жизненно важное. Черкните — исполните ли эту мою просьбу и когда приблизительно выезжаете. Благодарю Вас наперед и прошу извинить, что утруждаю просьбою. Благодарю Вас наперед и прошу извинить, что утруждаю просьбою. Что до меня, то я осел здесь, так как не в силах был дольше вы носить свою ниццскую инвалидность. Народ здесь хороший; кое-кто помнит меня за судебную помощь в национальное лихолетье (1905–1907 гг.) и оказывает мне внимание. Выступать в здешних судах не имею права, но существую безбедно консультациями и составлением кассационных жалоб. Словом, стал «винкельадвокатом»[325], но чувствую себя бодро: «… Живя, умей все пережить: печаль, и радость, и тревогу»[326].

Крепко жму руку и от души желаю всего доброго.

Искренне Вам преданный О. Грузенберг

Грузенберг О. О. — Горькому М.

30 сентября 1933 г. 78, rue du Maréchal Joffre Nice

Дорогой Алексей Максимович. У меня к Вам большая просьба, исполнение которой Вас не оч затруднит: она не только справедливая, но и строго законная. 5 сент<ября> пр<ошедшего> года мы похоронили в Берлине нашу дочь Софью, страдавшую ок<оло> 3 лет жестокой формой диабета. Вы знали Соню, когда ей едва минуло 10 лет. После нее осталась девочка (ныне ей семь лет!), воспитывающаяся у нас с конца второй недели по своем рождении. Она мало знает свою мать, т. к. по условиям эмигрантского существования свидания были редки, как сопряженные с большими расходами. Оставшиеся у нас фотографии Сони столь же мертвы, как мертва теперь она. Между тем в Ленинграде находится портрет Сони, хотя не из удачных, но одухотворенный. Надо, чтобы внучка имела его всегда перед глазами. — Это ее право и наша обязанность. Благодаря Вашему предстательству, — тем более трогательному, что оно было самопроизвольно, — в конце 1918 или в начале 1919 г. состоялось постановление ленинградского ЦИКа, как о том сообщил мне мой бывший помощник, об освобождении моего имущества от национализации. Я этим постановлением не воспользовался — не по гордыне, — а толь ко по той причине, что не люблю оглядываться назад и пользоваться какими-либо привилегиями: в моем возрасте надо уважать даже свои ошибки, — наглупил — отдувайся и не проси об переэкзаменовке, уподобляясь нерадивому школьнику. Но то, о чем я прошу, является, согласно постановлению ленингр<адского> ЦИКа, моим правом. Я увез из СССР только несколько книжек с автографами, особенно мне дорогими; в числе их, конечно, ваш 1 т. с теплой надписью и стихами, вошедшими потом в вашу пьесу «Дети солнца» («Как искры в туче дыма черной, средь этой жизни мы одни»). Вы поднесли их мне в Куоккала 5 июля 1905 г. Всю же свою библиотеку я просил <…> передать в Публичную библиотеку или в Суд; она поступила в Губсуд. Моя просьба к Вам: привезите мне