[327], пожал<уйста>, портреты дочери <жены>: они без рам займут немного места. Впрочем, дабы Вам не возиться, отдайте разрешение на пересылку их мне моему брату — Семену Осиповичу (Ленинград, Дегтярная, 39). Разрешите мне по старой дружбе сказать Вам: давно пора Вам ехать в Италию, — погода в Москве, вероятно, испортилась — и, если схватите простуду, то последствия ее могут быть оч<ень> серьезны: что бы там ни болтали, легкие ваши плохи, образовавшиеся каверны уменьшили работоспособность их до крайности. Я знаю, что Вы теперь заняты важным делом, — не менее важным, чем ваша литературная работа: дать детям хорошие книги. Я уверен, что Вы с этой задачею отлично справитесь: порукою тому ваша любовь к ребятам. Читал я ваше письмо к ним: простое и сердечное[328]. Однако оно возбудило во мне след два сомнения: 1) Вы просите ребят в своем ответе не лгать. Это легко требовать, но нелегко ребятам это исполнить. Незагубленные воспитанием (или отсутствием его) дети не л г у т, но оч<ень> часто говорят неправду. Не мне объяснять Вам разницу между этими словами, — Вы сами знаете ее: ложь — не только объективное, но и субъективное расхождение с истиною, неправда же — только объективное расхождение с нею. Как же ребенок может исполнить Ваше приглашение? 2) Разве и сам по себе интерес к чему-либо со стороны ребенка разрешает вопрос о том, чтó следует ему читать? Должны же в этом важном деле служить руководителями взрослые. Вся ошибка — и притом тяжелая — в том, что мы стараемся всегда выпятить в ребенке особую черту его одаренности: музыкален, — сделайся в 7 лет виртуозом, балует стихами, — вытяни из него поэта. Между тем нужно как раз обратное: пополнить в ребенке то, чем он скудно одарен от природы, — иначе из него выйдет несчастный Wunderkind <вундеркинд>. Перед детьми у нас всех громадная вина, и напрасно кричат о «неблагодарности» детей. — За что им быть благодарными? На конских заводах знают генеалогию родителей, случают их в особые часы, когда они наиболее сильны и свежи. — Нельзя: иначе, мол, пропадет дорого стоящий лошонок. А как зачинают детей? — Поздней ночью, в пьяном угаре или в перевозбуждении от затянувшейся работы: все равно, как локомотив выпускает отработанный пар. Никакая наука об евгенике, как она ни важна, не поможет, так как любовное соитие всегда будет вне контроля. Значит, государству остается лишь путем воспитания уменьшать причиненное детям их родителями зло. В немецкой литературе нет книжек, где бы детям объяснили, в доступной их постижению форме, окружающий их мир. Не только физический, но и социально-политический. Между тем во французской школьной литературе прекрасные книжки: сжатые, точные, где изложены все гражданские права и обязанности. Хотите, — я их Вам подберу и вышлю. То, что книжки эти имеют в виду другой социальный строй, лишено значения: в готовые, крепкие формы Вы можете вложить свое содержание.
Крепко жму вашу руку.
Искренне Вам преданый О. Грузенберг
Грузенберг О. О. — Горькому М.
28 сентября 1935 г., 78, rue du Marechal Joffre Nice
Дорогой Алексей Максимович.
Ок<оло> трех месяцев т<ак> н<азываемый> секретарь Пушкинского дома — проф<ессор> Балухатыйпредложил мне <…> дать для III т. «Сборника» ваших писем статью о Вас, а равно дать для напечатания и письма ваши мне. Предложение это взволновало меня: с одной стороны, рад был рассказать о Вас все, что знаю <…>, но с другой, почувствовал опасение подвергнуться полицейским неприятностям. — Разрешите темы этой не развивать. Однако чувство самоуважения и сознание, что не годится мне в конце седьмого десятка (мне скоро 70 лет) переходить на заячье амплуа, взяли верх. <…> В соответствии с этим я написал <Балухатому> 9 сент<ября> о своем согласии и просил оставить в «Сборнике» 2 листа для статьи и писем. Очевидно, профессор еще не вернулся, так как ответа от него не получил. Вряд ли он будет в претензии за отсылку статьи Вам <…>. Предварительный просмотр Вами м<оей> статьи и без того считал и считаю необходимым: когда пишешь о живом человеке, притом близком, надо сообразоваться с его мнением и даже впечатлением. Вначале я написал свою статью по лекционным наброскам, но потом пришел к заключению, что так не годится. В устном изложении приходится больше говорить от себя и ограничиваться небольшими цитатами, — между тем некоторые из ваших писем представляют исключительный художественный интерес, в особенности письмо ваше от 18 окт<ября> 1913 г.[329] Стало быть, ясно, что надо отодвинуть себя на дальний план и дать больше места этим письмам <…>. Казалось бы, для чего это делать в статье, если в той же книге печатаются полностью письма. Однако это не так. Конечно, издание «сборников» ваших писем дело необходимое, но не надо себя обманывать: не говоря уже о широких массах, такие сборники мало читаются даже интеллигентными людьми: перелистает эти сборники в лучшем случае сотня, а внимательно прочтут лишь десятка два-три. Причина: большая трудность фиксировать внимание, так как, не зная, чем вызвано то или другое письмо (печатаются ведь только ваши письма, а не переписка), читатель быстро утомится. Между тем письма, воспроизведенные в важнейших выдержках в статье, получают особую яркость по сравнению с авторским текстом. Теперь о содержании моей статьи. Меня берет сомнение, нужна ли моя вторая главка. Она написана, чтобы показать, что у Вас по сравнению с другими нет заимствований. Однако не отвлекает ли это частное задание внимания от Вас, т. е. от единственного, что меня интересует? — Вам виднее, а потому поступите с этой главкою так, как сочтете нужным. Что касается «воззвания»[330], Вам инкриминировавшегося, то я его привел в том виде, в каком оно было приведено в моем прошении в Судебную Палату: более полного текста не мог раздобыть. Если Вам удастся достать полный текст, то прошу заменить им соответственные строки моего изложения. Если моя статья запоздала, — не набрана ли уже книга, — то не трудитесь возвращать ее мне, так как я располагаю копиею. Все равно в русской печати за границею, при всем ее внимании ко мне, статьи о Вас не напечатают. <…> Если Вы ознакомились с посланными Вам недавно газетными отчетами о моих публичных чтениях о Вас, то, быть может, у Вас возник вопрос: почему-де Оскар Осипович не прислал их своевременно (ведь теперь с тех пор прошло 9 лет). Зачем? — То, что я говорил о Вас перед большою публикою, было говорено не для того, чтобы доставить Вам удовольствие или выслужиться перед Вами. Я считал себя обязанным, как ваш защитник и друг, выступить против клеветы не только бездоказательной, но и заведомо подлой. При вашей особой впечатлительности даже дружеская защита не могла Вас не взволновать, как доказательство того, что было-де от чего защищать. Ну а теперь, когда мои «чтения» покрыты земской давностью, Вы, конечно, отнеслись ко всему этому, как к курьезу. Затем небольшая просьба. Я настолько дорожу оригиналами ваших писем, что, несмотря на желание помочь брату в его нищенском положении, послал ему лишь несколько копий. Между тем <…> сестра мояввиду предполагавшегося ее отъезда из Ленинграда перебирала свой скарб и обнаружила у себя 4 ваших письма и 2 письма Репина. Я уехал после перенесенного двустороннего воспаления легких в апреле 1918 г. на юг, в расчете вернуться через несколько месяцев, как окрепну. Уехал я с разрешения властей. Но затем, когда закипела жуткая гражданская война, решил не возвращаться, пока не утрамбуется жизнь. Вот в это самое время мое имущество, библиотека и переписка пошли прахом. Сестра, сохранив у себя 4 в<[аших> письма, очевидно, забыла о них. Они, как оказывается, проданы Пушкинскому дому. Это меня огорчает. После м<оей> смерти письма ваши, В. г. Короленко и других дорогих мне людей будут, конечно, отосланы <…> на родину. Но, пока я жив, мне тяжело с ними расставаться. Пожалуйста, посодействуйте возврату их мне: уплочен-ные деньги будут, конечно, возвращены до выдачи писем. Когда будете писать мне о судьбе м<оей> статьи[331] (надеюсь, ответа не задержите), напишите мне подробно о себе, — в особенности о состоянии Вашего здоровья. Всего хорошего Вам и нашей родине, судьба которой Вам и мне дорога. С болью думаю о неотвратимом германском нашествии. Не скрою, немцев всегда боялся и боюсь. Они — народ военный и неистовый, притом с железной дисциплиною. <…> Остаюсь, как всегда, искренне Вам преданным
О. Грузенберг Копии ваших писем на днях соберу и отошлю.
Останавливаясь на взаимоотношениях Горького с Грузенбергом как знаковых, ибо оба они, каждый со своей национальной стороны, были активно вовлечены в жаркий русско-еврейский диалог, нельзя еще раз не подчеркнуть всю сложность и неоднозначность осознания проблематики межнациональных отношений в России среди представителей различных слоев интеллигенции. Для примера близкого, но в корне иного видения «еврейского вопроса» приведем высказывания на сей счет высоко чтимого в интеллектуальных кругах мыслителя и общественного деятеля Петра Бернгардовича Струве:
Сила отталкивания от еврейства в самых различных слоях русского населения фактически очень велика… <…> Я полагаю, евреям полезно увидеть открытое национальное лицо той части русского, конституционнои демократическинастроенногообщества, котораяэтим лицом обладает и им дорожит. И, наоборот, для них совсем не полезно предаваться иллюзии, что такое лицо есть только у антисемитического изуверства… <…> При всей силе отталкивания от еврейства широких слоёв русского населения, из всех «инородцев» евреи всех нам ближе, всего теснее с нами связаны. Это культурно-исторический парадокс, но это так. Русская интеллигенция всегда считала евреев своими, русскими и — не случайно, не даром, не по «недоразумению». Сознательная инициатива отталкивания от русской культуры, утверждения еврейской «национальной» особенности принадлежит не русской интеллигенции, а тому еврейскому движению, которое известно под названием сионизма…