Горький мед — страница 38 из 42

Дядя Игнат, конечно, шутил: у него было что-то другое на уме, но он, как всегда, прикрывался балагурством, дурачился, несмотря на седую голову…

— И что это деется, — вздохнула мать, перетирая чайную посуду, — белые… красные… Кто их поймет… Дали бы больше на кусок хлеба — и ладно. А то вон детишки раздеты, разуты и сын, уже парень, чуть не босой на дежурство ездит.

— Мамаша… — укоризненно взглянул я на мать. — От белых ждать нечего. Они нашего брата рабочих расстреливают.

Отец поддержал меня:

— Большевики придут — сразу полегчает. Гляди, одежонку и обувку дадут… А уж землю обязательно…

— Нам теперь землю не обрабатывать, — снова вздохнула мать. — Силов уже нету. Пока дождемся земли и еще чего — на кладбище снесут.

— Не снесут. Мы еще поработаем, — бодро, ответил отец и как-то молодо весь подтянулся.

Всю ночь братья о чем-то бубнили друг другу на ухо, о чем-то советовались и затихли только под утро. Я слышал, как мать утром говорила отцу:

— Зачем приезжал к тебе Игнат? Балабонил, балабонил весь день и всю ночь, а ничего хорошего так и не сказал, помощи никакой не дал и уехал.

— Проведать приезжал… Брат ведь, — коротко бросил отец и вышел во двор…

…Меня тем временем гоняли с одной станции на другую, как самого неприкаянного этапного арестанта. Не успел отдежурить в Таганроге, как командировали в Успенскую, потом в Закадычную, в Кутейниково, глухие по тому времени станции. За два месяца — с ноября по январь — я передежурил почти всюду, на всех станциях от Ростова до Иловайска. Кличка «коник» как нельзя полно оправдывала мою профессию… Захваченный поездками по линии и дежурствами, я совсем забросил свою тетрадь в розовом коленкоровом переплете, забыл о ней и ничего не записывал…

В одну из ночей конца ноября я дежурил на телеграфе Ростов-Главный. Вдруг на Темернике и в городе началась перестрелка. Откуда-то бухнуло орудие. Окна на телеграфе и и конторе дежурного по станции задрожали, задзинькали…

Я уже привык к таким сполохам, продолжал стучать на своей морзянке. Дежурный по станции Быков, жилистый, сухопарый, в солдатской гимнастерке, быстрый, порывистый, отчаянный человек, руководил движением с четырех сторон — северной, южной, восточной и западной, — отправлял и принимал поезда сперва по требованию белогвардейского коменданта, затем большевистского. Вокзал переходил из рук в руки несколько раз, а мы забаррикадировались диванами и стульями и продолжали работать.

Чтобы подбодрить себя, Быков на несколько секунд скрывался за перегородкой и выпивал там стаканчик старой николаевской водки… Он выходил оттуда более оживленный, глаза его воинственно блестели.

— Нам надо обязательно удержаться, — заявил он мне. — В Заречной стоит «молочный» поезд. А наши женщины и дети ждут молока. Белым скоро накладут по заднице. Вот увидишь. Как только вокзал опять заберут наши, я даю путь «молочному». Надо сразу пропустить его… Гляди же, не прозевай — сейчас же давай по аппарату путь…

Все шло как нельзя лучше: с десяток пуль влетело в нашу дежурку, поковыряли стены, сбили портрет начальника дороги. На вокзале завязался бой, но длился он недолго. Скоро красногвардейский отряд ворвался в вокзал и на пути.

В конторку, сломав наши баррикады — диван и стулья, вбежали несколько рабочих. Запыхавшийся человек в кожанке, не пряча маузера в кобуру, крикнул:

— А, телегуры! Отсиделись! Ну-ка — открывай движение?

Это был уже знакомый нам бравый большевистский комендант.

— Давай путь «молочному»! — радостно скомандовал Быков и побежал за перегородку остудить жажду.

Поезд с батайскими молочницами вошел на станцию с опозданием только на полчаса и как раз к тому времени, когда разгромленные отряды калединцев бежали в сторону Новочеркасска. Ростов был в руках большевиков… Но ненадолго. Как рассказывал дядя Игнат, Каледин собрал силы, соединился с офицерскими отрядами генерала Алексеева и вновь ударил на Ростов… Огромный промышленный и торговый город вновь стал подвластен Донскому правительству…

В один из мутных, бесснежных и морозных вечеров я поехал дежурить на разъезд Ряженое. Там, между Иловайском и Матвеевом Курганом, залег каледонский фронт. По приказу Ленина с севера уже наступал со своими отрядами Сиверс, со стороны Воронежа на Зверево и Лихую двигался Саблин.

Калединское, так и не собранное донское государство трещало по всем швам, ломалось, разваливалось… Но юнкера в Таганроге еще держались, засев в вокзале. В центре города, в штабе оголтелой военщины, в гостинице «Европейская», свила гнездо матерая контрреволюция. И хотя ее обложили со всех сторон руководимые местной большевистской организацией отряды Красной гвардии с Русско-Балтийского, металлургического, и котельного заводов, она еще огрызалась и острыми когтями смертельно царапалась и наносила удары по штурмующим рабочим повстанческим отрядам…

Все это я уже знал ранее из уст Серёги Хоменко и Алексея Домио и уезжал в новую командировку, как на фронт.

— Сынок, может, не поедешь? Видишь, что творится, — тяжело вздыхала мать.

Но отец, присутствовавший при разговоре, сказал:

— Ничего. Он навстречу большевикам едет. На хуторе Адабашеве мне уже сказали: большевики близко. Ихние разведчики уже рыщут по слободам… Они не только по железной дороге наступают, а прямо по степи, с Чистякова напрямик, к нам режут…

Отец весь сиял… Помолодевшее лицо его зарумянилось от радости. В последние, дни он чувствовал себя все более уверенно. Ходил по хутору, смело улыбаясь старым казакам, настроенным против большевиков. Как будто он теперь ничего и никого не боялся. Даже юнкеров и лютых корниловцев, отряд которых уже расположился на станции в хуторе.

Началось это у него с того времени, когда осенью кому-то из Временного правительства, по всей видимости меньшевикам, вздумалось провести всенародный плебисцит — узнать, за кого же проголосует народная масса Дона: за партию эсеров и меньшевиков, за кадетов или за большевиков. Для такого голосования были выпущены пять списков за номерами первый, второй, третий, четвертый и пятый… В четвертом значился Керенский, в пятом — большевики…

И тут началось столпотворение. В хуторе поднялся переполох: за кого голосовать? Кто лучше? Кому можно вверить свое дальнейшее благополучие, свою судьбу? Зажиточные казаки и крупные лавочники в большинстве своем голосовали один за Керенского, другие за кадетский, буржуйский, конституционный список. Но и тут не обошлось без путаницы и недоразумений.

Лавочница, бедовая и дотошная баба, торговавшая мелкой бакалеей, хвастала перед соседками: «А я, милые мои, проголосовала за большевиков! Они — за мужиков, а мужиков вон сколько — вся Россия! Придут они — я и скажу им: я за вас голосовала — вы меня не трогайте…»

А другая наша соседка прибежала, запыхавшись, к отцу, плачущим голосом стала спрашивать:

— Скажи-ба, болячечка, за кого мне голосовать? За какую квиточку? Ведь я неграмотная.

Отец взял у нее бюллетени, отобрал пятый, сунул соседке в руку, сказал твердо:

— Вот за этот — за пятый, за Ленина, и голосуй. Да смотри: когда будешь опускать, не перепутай… А то сунешь за кадетов, а либо за Керенского — какая тебе от этого польза… Ведь ты беднячка…

Не прошло и четверти часа, как — соседка прибежала, бледная, вся в слезах, ломая руки, запричитала:

— Ой, головочка моя грешная! За кого же я проголосовала? За Керешного! Попутал меня нечистый дух — подсунул мне не тую квитку…

Отец засмеялся, развел руками:

— Эх ты, Ивановна! Теперь ничего не сделаешь. Жди теперь большевиков, когда придут — сама скажешь, за кого ты…

Опустив в ящик пятый список, отец сказал мне:

— Вон сколько казаков за Ленина голосуют. Сами мне сказывали. Отшатнулись от Каледина многие казаки…

Вслед за отцом опустил в урну пятый описок и я…

…Поезд тащится медленно-медленно, погромыхивая темными вонючими теплушками. Из степи свистит черный морозный ветер. У меня мрачные мысли: куда я еду? зачем? Опять буду передавать телеграммы белых офицеров, вести под их диктовку переговоры со штабом северо-западной группы генерала Кутепова? Я бы не прочь убежать куда-нибудь в степь, в Адабашев, к тому же Ёське или отсидеться дома, но отец оказал: «Езжай!».

Я знаю, он думает: все работают, все служат. И многие ждут большевиков… И мы ждем, как ждут люди и все живое восхода солнца… И работают железнодорожники, затаив горячий камень на сердце, принимают и отправляют поезда с пушками, юнкерами, офицерами. А что поделаешь? Дома голодная семья, отец, мать, сестренки ждут получения ненавистных шпалер — керенок. Я уже получал их по целому аршину — зеленых и желтых. Александр Федорович Керенский выпускал их целыми рулонами, и плательщик выплачивает их неразрезанными, разматывая и отмеривая, как телеграфную ленту…

Вот и попробуй не служить, не работать… А ведь мне только недавно сровнялось шестнадцать лет. С виду я еще мальчишка, и хотя меня никто еще не замечает и даже белогвардейские заставы и часовые пропускают как подростка-железнодорожника, но попробуй не подчинись им — сразу услышишь леденящее кровь: «К семафору!».

Калединцы уже расстреляли этаким манером нескольких машинистов, движенцев и телеграфистов… Ведь Дон и Приазовье и все входящие в него железные дороги — на военном положении… Террор, слово страшное, витает над городами, станицами и селами, как черный кровожадный ворон…

Поезд задерживается на станции Марцево… Нигде ни блесточки света… В вагоне почти пусто, пассажиров нет, уже перестали ездить — всюду фронт. Со мной лишь два-три солдата с заплечными мешками, пропахшие махрой и дальней дорогой. Холодно и мерзко — теплушка не отапливается, я окоченел, не попадает зуб на зуб…

Вдруг вдоль поезда топот, крики:

— Прочь, солдаты, из вагонов! Прочь, солдаты, из вагонов!

Я уже знаю: это юнкера. Оки высаживают и задерживают солдат, едущих с фронта, некоторых за пару банок консервов и буханку хлеба переманивают в Добрармию, но мало кто хочет воевать — всем война осточертела хуже горькой редьки. Других, особенно подозрительных, как дезертиров, не подчиняющихся приказаниям, задерживают…