Горький запах осени — страница 13 из 83

Мать ушла к сыну. Надя со страхом, но и не без любопытства ждала ссоры. Из комнаты Пршемысла струилась тишина, пожалуй еще более давящая, чем та, что исходила вечером из материнской спальни. Надя вымыла три тарелки, три стакана, три вилки и кастрюлю, в которой мать обычно приносила остатки бедняцких обедов. Потом вынесла грязную воду, вымыла руки, расчесала волосы и разложила на кухонном столе учебники. Так было заведено, и за таким занятием спустя какое-то время застала ее мать — время точно определить невозможно, до того тягостно оно длилось. Мать постояла над дочерью. Легонько погладила ее по голове и сказала:

— Ступай спать, Наденька.

— Мне еще нужно сделать уроки. — Ответить иначе Надя не осмелилась. В их доме чувствам не было места. Она знала, что от нее ждут именно такого ответа. И не могла, даже не смела признаться себе, как боится минуты, когда останется одна в темной кухне. Она боялась темноты на улице, но боялась и этих двух людей дома. И тот факт, что это были ее мать и ее брат, ничего не менял.

— Ну что ты, детка, пора спать! — повторила мать голосом, которого Надя никогда не слыхала. Это был голос умершей любви, голос, в котором детям было отказано.

Задержись мать еще на мгновение, произнеси она еще хоть одно пустячное слово этим голосом давней любви, Надя в слезах бросилась бы ей на шею. И возможно, они обрели бы друг друга в эту странную, гнетущую ночь. Но мать удалилась.

Надежда раскрыла учебник. Надо было перевести на немецкий и английский коммерческое письмо. Задали им это вчера, но вчера было будто в другом столетье. А может, в уроках спасение? «Уважаемый господин», — читала и писала Надежда, так как просто сидеть и ждать было совсем невмочь. И потому она писала: «Dear sir, Sehr geehrter Herr». Поставка чая, какао, риса и сигарет «султанок»… Если начнется война, мы уже ничего не поставим. Нет, так несерьезно и механически нельзя готовить задание. А что можно делать? Наверно, ничего, если мать гладит по голове и посылает спать сладким голосом. Спать. А пробуждение?

У матери, конечно, множество забот, но ведь они у нее были всегда, с тех пор как Надя помнит себя. Но на этот раз мать обеспокоена всерьез, причем не за себя, а за своих детей. Сказала же она: «Что с вами будет?» И как при этом звучал ее голос.

Надя впервые задумалась о матери. Немногое она сумела извлечь из своей памяти. Хотелось побольше приятных воспоминаний, осиянных солнцем, но к ней упорно возвращалось одно, особенно тяжело пережитое ею фиаско. Оно не давало ей покоя. Для сострадания и понимания она была слишком молода. Случилось это два или три года назад. Гимназия, которую Пршемысл столь блестяще окончил, праздновала свой столетний юбилей. Кроме речей и хорового пения, давался концерт. Надежда отправилась туда с братом и матерью. Но не это было самым тяжким. Хуже было то, что она вошла в концертный зал совершенно беззащитной и неподготовленной, как, впрочем, и ко многим другим жизненным обстоятельствам.

Уж не шутка ли это? Неподготовлена к музыке? Как можно столь серьезно вплетать в описание эпохи такие глупости? Но уверяю вас, вы ошибаетесь. Концерт, музыка — вещь серьезная. Это часть жизненного опыта, и нередко определяющая. А скольких молодых людей музыка сбила с истинного пути! Есть, правда, немало способов, как с нею справиться. Один из них — духовой оркестр, он обеспечит иммунитет на долгие годы. Но теперь и впрямь шутки в сторону.

Надежде не довелось получить — да и от кого, спрашивается, она могла получить — даже самого немудрящего наставления, какое и поныне в ходу. И заключается оно в следующем: пожилой человек, в той или иной степени одержимый музыкой, но абсолютный дилетант, пытается объяснить ребенку ее волшебную силу. Для пущей убедительности он решает пойти с ним в концерт. Конечно, перспектива просидеть два часа среди взрослых под оглушающий грохот оркестра диковатому ребенку отнюдь не представляется такой уж заманчивой. Но поскольку взрослый входит в роль и сопровождает свои пояснения ужасно комичными жестами, ребенок слушает его с увлечением. Даже соглашается пойти в концерт, ожидая от своего послушания последующих выгод. И вот ребенок сидит в зале, и его слух начинает жить самостоятельной, совершенно независимой от него жизнью, слух как бы не замечает, что малыш противится музыке, и уже сам воспринимает звуки, старательно умещая их в невинном сознании усмиренного, а значит, приобщаемого к музыке ребенка. Волей-неволей ребенок слышит ее, ибо уши не так просто закрыть, как глаза. Но есть, конечно, избранные существа, которые вопреки наивным наставлениям, как слушать музыку и что слышать в анданте или финале, разбираются в этом сами гораздо лучше. Правда, это редкий дар. Во всяком случае, прежде нужно научиться слушать, чтобы уметь слышать.

К посещению праздничного концерта, оставившего в душе Надежды такой неизгладимый след, мать отнеслась как к исполнению долга перед почтенной семьей учителя Томашека. Пршемыслу хотелось показать себя преуспевающим медиком, Надежда же отнеслась к этому событию без особых эмоций.

В воскресное утро — для точности это было в марте 1937 года — вскоре после того, как по Венскому радио вместо симфонии Малера зазвучал Horst Wessel Lied — у Томашеков, правда, не было радио, как, впрочем, и музыкального слуха, — Надя вышла из дому в новом лиловато-синем платье из шерстяного жоржета с непременным кружевным воротничком — вечный наряд юных девушек. Поверх было надето пальто спокойного серого цвета в антрацитовую мелкую клеточку и цикорно-голубой берет, по тогдашней моде пришлепнутый на ухо, голубая сумка и белые лайковые перчатки. За ней следовала мать с Пршемыслом — они говорили о том, что, по всей вероятности, Надежда не будет так уж катастрофически непривлекательна. Мать и сын были в черном.

К тому факту, что пражская девочка впервые в тринадцать лет идет в концерт, можно относиться по-разному. Сама Надежда уже в пору своей достойной зрелости считала этот факт непростительным промахом, какой она допустила и по отношению к своим собственным трем детям. Но, возможно, виной тому была ее неопытность, или же беспомощность, слабость, или как вам будет угодно определить состояние измученной работой и разводом женщины. Ее не успокаивало ни вполне оправданное убеждение, что делала она больше, чем было в ее силах, ни доказательные примеры других семейств, где многое было иначе и все равно ни к чему не привело.

Зал имени Сметаны ошеломил и мать и дочь. Конечно, каждую по-своему. Пршемысл воспринимал его — он тоже был тут впервые — как арену своих будущих триумфов, поскольку, помимо концертов, здесь устраивались балы для избранного общества, ярмарки богатых невест и прочие подобные вещи, и, конечно, кто знает, что со временем Пршемысл обретет здесь. Надя, охваченная глубоким волнением, не поспевала за своими. Здесь все было для нее ново и более чем привлекательно. Огромный зал, оплетенный статуями с воздетыми к хрустальным люстрам руками, картины, слишком откровенные и удивительно яркие, боковые аллеи лож, куда входили блистательные дамы, увешанные драгоценностями и мехами. Разумеется, дорогими. Тогда вошли в моду серебристые лисицы, но семья Томашковых не имела о том ни малейшего представления.

Они торжественно заняли свои места.

Посещение воскресным утром концерта казалось матери занятием поистине греховным. Но дамы и господа — как же легко было различить удачников и неудачников, профессоров и аспирантов — выглядели вполне невозмутимо. Раскланивались друг с другом. Право, диву даешься, что в таком большом городе, как Прага, столько знакомых между собой людей. Разговаривали они приглушенными голосами, и, похоже, их душевное равновесие никоим образом не было нарушено столь волнительным событием, как утренний концерт. Появились музыканты, вид у них был весьма ответственный. Настраивание инструментов, затихающий шум зрительного зала, первый поклон дирижера, приветственные аплодисменты, первый взмах дирижерской палочки. Давали «Мою родину» Сметаны.

Вот ведь, оказывается, и такое бывает на свете, и это не что иное, как сама жизнь, это такая же правда, как и пузатый дом, где она родилась. Возможно ли это?

Надежда сидела недвижно, словно эти поразительные звуки, о которых она не имела и понятия, открывали новые миры, где она с удивлением встретила самое себя — кто же она, как сюда попала и почему, почему… Музыка не знала пощады. Она все полней и полней развертывала свои фразы, нападала, пронзала, ваяла по одной ей ведомым законам душу беззащитной девочки, застигнутой врасплох жизнью, пока еще ею не узнанной и не понятой. Но именно в эти минуты, отдаваясь волшебным аккордам музыки Сметаны, она ощутила, что живет на самом деле и что она, Надежда Томашкова, одна такая на целом свете. Да, она, и только она, та, что дышит, чувствует, слышит, в звуках пробиваясь к самой себе и еще куда-то, неведомо куда.

В перерыве Надя заметила двух юношей. Чувствовалось, насколько они были околдованы удивительной естественностью музыки, даже ее простотой. Надя до неприличия не сводила с них глаз, но они были слишком поглощены своими мыслями, чтобы почувствовать это. Она небрежно ответила матери, попытавшейся обратить ее внимание на изысканный вечерний туалет дамы в ложе первого яруса. В матери еще не отговорило сожаление по поводу утраты Modes Robes Nadine. Девочка собиралась отказаться и от предложения Пршемысла немного пройтись — осмотреть залы. Они понимали, зная себя и свои возможности, что не скоро вновь попадут сюда. Надя уж было хотела покачать головой — нет, мол, не пойду, — как вдруг заметила, что юноши поднимаются. Да вот незадача! У молодого человека — был он лет восемнадцати, высокий и стройный — неожиданно упала на пол толстая тетрадь в черном переплете. На раскрывшихся страницах Надя увидела диковинную путаницу нот. Она нагнулась. Юноша, естественно, тоже, и они стукнулись головами. Девушка, сопровождавшая молодых людей, язвительно засмеялась, а юноша стал горячо извиняться. У него был чистый голос, мягкий взгляд и хорошая улыбка. Надежда смотрела им вслед, пока они не скрылись в толпе. Пришлось выслушать и злобные попреки брата: «Дуреха, ты что это собираешь ноты для чужого парня?»