После обеда, на пляже, Надежда рассказывала Эме и Ирене о своей службе, о загадке, которая все еще остается для нее загадкой: что, собственно, производит эта фирма и какую корреспонденцию придется ей вести. Подруги внимательно слушали. Затем пошли купаться.
Испытательный месяц у Надежды кончился. Видимо, к полному удовлетворению начальства. Чувствами молодого секретаря никто не интересовался. Само собой разумелось, что чувства эти весьма положительны и даже более того, ведь с этим — несомненно важным — шагом в жизнь, как высокопарно звучат подобные избитые словосочетания, связывается столько вдохновляющих предрассудков, столько обнадеживающих чувств и тревог, столько благостных мечтаний и прочей дребедени, что в конце концов бесполезно копаться в переживаниях и впечатлениях одной-единственной выпускницы Коммерческого училища, которая в подобной ситуации не представляет собой исключительного явления — и это прежде всего подтверждается статистикой. С окончанием испытательного срока пришло и начало, иными словами — первое жалованье.
Бухгалтерия, где должен был состояться этот несомненно положительный акт, располагалась в высоком первом этаже, означенном вывеской ПАРТЕР. Прошу извинения за это затасканное слово «располагалась», но в данном случае никакое другое не выразило бы так точно значения этого предприятия и его бухгалтерии. Окна продолговатого помещения не были зарешеченными — наивное представление Надежды, — они выходили в тихую улочку, никоим образом не в солнечный и будоражащий воображение бухгалтеров парк. Некогда в этом коридоре висела еще одна бронзовая табличка с элегантно выведенной надписью БУХГАЛТЕРИЯ и стрелкой в нужном направлении. Но уже в 1939 году она исчезла, не иначе как пополнила фонд пушечного металла. Бесспорно качественная бронза была заменена картонной вывеской, с выведенной готическим шрифтом надписью RECHNUGSSTELLE и указанием, когда выплачиваются жалованье, премии, гонорары и прочее.
Согласно расписанию, устанавливающему, что буквам С — Я выплата производится всегда 3-го числа текущего месяца точно от 13.45 до 14.15, Надежда вошла в бухгалтерию и уже минутой позже держала в руке свое первое, как указано было на расчетном конверте, жалованье, выплаченное за месяц испытательного срока.
Необходимо заметить, что это было не только первое жалованье, но вообще первые деньги, которые она получила и которые были выше — в ее глазах чуть ли не до самого неба — суммы в десять крон, до сих пор остававшейся самой высокой купюрой, какая попадалась ей на глаза. Эти деньги не предназначались для покупки необходимой вещи, предмета, важность которого была бы многажды взвешена и обговорена, как это случалось до сего времени. Они лежали в Надиной сумочке, будто разутюженные, — три сотенные и одна пятисотенная, сколько-то мелочи, — и Надя была уверена, что матушка даже не рассчитывает на такую сумму. Мысль о сберегательной книжке ей, конечно, и в голову не пришла бы, потому что она вообще не верит в возможность получения каких-либо денег, которые может принести иной источник дохода, чем несбыточный салон MODES ROBES Надежда Томашкова (голубая табличка с золотыми буквами).
В четыре часа пополудни, в ослепительный августовский день, Надя с букетом роз нырнула в сыроватую зловонную арку родного дома, который все еще не научилась любить, но и не научилась ненавидеть, она просто воспринимала его как необходимое наличие крыши над головой, а вовсе не родного дома — это было бы большим преувеличением. Она поднималась по деревянной лестнице, крутой и темной, дорогу ей озарял аромат роз, которые вопреки жаркому дню сохраняли девственную свежесть ночной росы. На третьем этаже на маленькой площадке у общего водопровода судачили соседки. Они не обращали внимания ни на Надю, ни на воду, вытекавшую из давно переполненного ушата и неудержимо заливавшую поблекшие кафельные плитки. Надежда поздоровалась, возмутив женщин тем, что нарушила их разговор и что увидела, как у них вытекает вода, и даже тем, что несла необычайно красивый букет роз. Они определенно сочли его подарком полоумного возлюбленного. Надя правильно оценила их взгляд и пожалела, что они ошиблись, так как этот безобидный букет завтра же днем будет положен на могилу — Наде вдруг стало жаль роз, но радость тут же взяла верх. Всю дорогу домой она старалась подавить в себе ликование или даже чувство удовлетворения по поводу этих «грошей от наци», но все-таки не удержалась от некоторой приподнятости — и вот в результате купила этот букет.
В квартире по обыкновению царила тишина. В кухне за столом сидела матушка, напрягшись, как часовой на посту, иной в последнее время Надя ее не видела. Но что-то неуловимое в настойчивом движении руки матери, которым она подзывала Надю к себе — вовсе не приветствуя этим жестом, а лишь приказывая, чтобы та подошла, — насторожило дочь. Она собрала все силы, чтобы с ее лица не сошло радостное выражение невинной девочки, что-то познавшей в мире, но оставшейся неиспорченной и целомудренной, каковой Надя и была в действительности. Однако от этого властного жеста матери ощущение покоя таяло. Ей стоило немалого труда изображать на своем лице детское счастье и благодарность матери (та ведь пожертвовала всем), а мать, видимо, только и ждала такого признания. А впрочем, нет, не ждала, она была настолько уверена, что дети ее не ведают благодарности, что уже ничего не ждала и ничего не надеялась услышать. Просто смешно на что-то надеяться! Выражение детской очарованности, вызванное первыми плодами самостоятельного труда, было у Нади напрасной попыткой отодвинуть что-то непредвиденное и явно неприятное, возможно, даже плохое. Однако мать повторила свое движение уже с оттенком нетерпеливости — так подойдешь ли ты наконец? Долго ли я должна ждать? Надя поняла, что ей придется снова подчиняться чужому решению, действию неведомых ей причин и сносить все, не сознавая даже почему.
Мать кивком указала на букет. Поднесла его к щекам, явно сжигаемым внутренним, именно внутренним, жаром, потому что сама она была бледна и казалось, от нее веяло холодом. С минуту она сидела неподвижно, прижав букет к лицу, закрыв глаза. Будто мертвая. Картина эта была не из радостных.
— Пишет, — неожиданно вырвалось у нее.
Ясно. Пршемысл. Только этого мне не хватало, встревоженно подумала Надя. Она знала, что речь может идти только о нем. Когда приходили письма от Яна Евангелисты из плодородной Ганы, где он врачевал в районной больнице, матушка объявляла об этом событии словами: «На столике под зеркалом для тебя письмо». К тому же устремляла на нее еще и испытующий взгляд — не скажет ли ей дочь больше о том, что можно ждать от подающего надежды молодого человека из очень хорошей семьи. Это удручающее «пишет» могло означать лишь известие от Пршемысла. Он отозвался во второй раз с тех пор, как ушел или был изгнан из дому. Первый раз мать не ответила. Она чувствовала себя жестоко оскорбленной и была непримирима. Надежда не могла разделить ее чувства, даже если бы и стремилась к этому. Она знала, что мать не ставит сыну в вину его переход на немецкий медицинский факультет, ведь у него оставалось меньше года до защиты, а отец все-таки определил, что сын будет врачом, ну как бы мать могла укорять его за то, что он исполнил волю покойного? Нет, дело не в этом, мать ведь с самого начала призывала их к послушанию и осторожности. Сотню раз она втолковывала им, что, будучи людьми недостаточными, они должны быть только и исключительно прилежными, а политические дела и всякую ответственность предоставить тем, кому положено этим заниматься. Надя держалась иных взглядов. Разумеется, в этом споре речь шла не о ней, а о матери и о Пршемысле. Надя понимала очень ясно, что эти доводы (вполне естественные у других людей), которые мать с такой страстью выкрикивала, взывая к доброму имени и благородному патриотизму предков Пршемысла, на которых он — по его словам — «плевать хотел, так как сроду они ему ничего не дали, одни только неприятности и ни черта хорошего», в их семье неубедительны. Нисколько. Эти возвышенные доводы, столь громко провозглашаемые, Надежда вообще не принимала всерьез. Нет, вовсе не этим мать была разгневана, не этим унижена. Однако истинная причина гнева столь страстного, упорного и явно неодолимого — разве что полным провалом и покорным возвращением блудного сына — оставалась для Надежды скрытой.
Источника этого гнева она не смогла доискаться даже с помощью своих подруг. Она была слишком молода, чтобы понять, что мать чувствует себя оскорбленной решимостью Пршемысла, в материнских глазах это было равносильно предательству, измене поднятому ею знамени, попранием дела всей ее жизни. Этого она легко не простит. Если бы даже кто-то более взрослый и опытный постарался раскрыть Наде истинную причину материнской злобы, она все равно не сумела бы понять эту ее пустую враждебную спесь (из-за чего, собственно?), которая опустошила их обеих, но которая, как ни странно, не коснулась Пршемысла — а по справедливости прежде всего он должен был бы страдать. Весь этот взрыв страстей и гонора у матери казался Наде абсолютно бессмысленным.
Надежда мягко освободила из сжатых материнских рук розы и дала им возможность набраться жизни в холодной воде. Она села напротив матушки и кощунственно жалела чудесный день, который мерк в атмосфере кухни, за этим столом, и безнадежно уплывал прочь. Дочь, не зная, какой ей приличествует принять вид, ждала. Мать протянула письмо. Надя настороженно взяла его. Почему она должна быть вовлечена в эту бесконечную тяжбу? Она никоим образом ее не касалась, никогда прежде в общество матери и сына ее ведь не допускали.
— Прочти мне его!
Почему? — подумала Надя. Разве проговоренное слово тяжелее написанного? Оно больше походит на камень, которым мать хочет изранить самое себя, чтобы сильней ожесточиться в своей злобности? Или хочет, чтобы и Надя была уязвлена и встала бы на ее сторону, как, впрочем, и положено дочери? Что, собственно, мать хочет услышать?
Надя, конечно, ни о чем не спросила. Мать высказала просьбу, и ее положено было удовлетворить. Дочь читала: «Дорогая матушка, смею надеяться, что дома все в порядке. Я поселился в Берлине, в чем, несомненно, ты не станешь упрекать меня. Здесь открываются хорошие возможности. Как я уже сообщал тебе в первом письме, все сложилось чрезвычайно благоприятно. Все семестры были зачтены. В не меньшей мере находят применение и мои языковые знания. Подданство сохраняю наше, в этом отношении можешь не тревожиться. Берлин в сравнении с Прагой действительно столичный город, только сейчас понимаю, насколько все у нас провинциально…»