Горький запах осени — страница 27 из 83

ЭЛЕГИЯ

За толикой любви пошел бы на край света…

Ярослав Врхлицкий

И снова осень. Весь край стал сквозным. Безлиственный, он предстает глазам таким, какой и есть на самом деле. Суровым и таинственным. Люди, что здесь выросли, пожалуй, этого не ощущают, на меня же накатывает тоска, уныние, воспоминания. Я с радостью приветила соседку и ее сынишку Петра. Она оставила на мое попечение мальчика с его домашним заданием, признавшись с покорным вздохом, что, мол, ее Франта опять пришел домой сильно «поддатый». Уехала на своей тарахтелке в коровник. Петра хватило лишь на то, чтобы написать заголовок: «Мой родной край». Он сидел и хмуро глядел на меня и на тетрадь.

Думается, что даже пятикласснику трудно писать о родном крае. Петр считал это «жутким занудством, вообще-то фигней». Я упорно уговаривала его написать задание сперва на черновике. Это совсем доконало беднягу. Петр заявил, что коли я не разрешаю по-другому, то он, так и быть, набросает что-нибудь на листочке. Мы поговорили о родном крае. Мнения наши разошлись. Сейчас, видя, как он угрюмо плетется вниз в деревню, я даже жалею, что уговорила его писать по моему и в какой-то мере по идиотскому школьному рецепту. Он прежде всего хотел рассказать о своей любимой овчарке по кличке Тед, с которой «заключил дружбу на вечные времена». Он так и написал и определенно так и чувствовал. Когда я говорила, он следил за мной загадочными глазами умного ребенка. Час спустя уступил. Мы сошлись на том, что он напишет «про солдат с собаками, больше всего про Теда, про лес и про ребят». Согласился написать несколько фраз и «про деревню». Писать о родителях отказался. Они же не родились тут. Спросил и меня, где мой родной край. Я сказала — в Праге. Он изобразил на лице недоумение. Прага — город, а не родной край — так что, выходит, у вас его нету, ну? Когда он прочел свою работу и переписал ее в тетрадь, то задумчиво сказал: «И вы, тетя, правда думаете, что вот это мой родной край?»

— Что «вот это»? — делаю я большие глаза. — Здесь ты родился, здесь ходишь в школу, тут у тебя друзья, родители…

— Да нет же, — перебил он нетерпеливо мою проповедь. — Нет, я же говорю про то, как мы в сочинении написали, будто это мой родной край.

— Значит, ты думаешь, что мы написали неправду?

— Ну почему? Только из этого, — он презрительно постучал по тетради, — из этого никто не поймет, как у нас на самом деле бывает, когда, к примеру, цветут деревья, или по осени улетают птицы, или же когда…

Мальчик махнул рукой. Он явно утвердился в мысли, что «предкам» этого все равно не втолкуешь, потому что все они «чокнутые». А вслух сказал мне «спасибо» и попросил спрятать его сумку, потому что пойдет встречать маму.

Сейчас он, верно, добрался уже до домика лесничего. Явно нашел там занятия поинтереснее, чем возиться с сочинением о родном крае. Бежит и машет обеими руками. Ах вот что, старшеклассники приехали из школы. Сейчас немногим больше четырех. «Родной край» сразу перестал существовать для Петра. Ребята побросали свои книжки-тетрадки в сарай, где хранятся молочные бидоны, и наладились по мельничному отводу в лес.

А я не перестаю думать: прав ли Петр, что у меня нет родного края, коли я родилась в Праге. Что могла бы я описать? Просторную площадь, украшенную садами и скульптурами «будителей», или барочный дом, это пугало истории? Его разрушило бомбой. А пражское предместье? Я мало знала его, но и оно исчезло под натиском панельных новостроек. Скорей всего, «родным краем» был первый двор нашего дома, тот, самый большой. Глубокий, как колодезь. Солнце заглядывало туда только после полудня. Дети любили там играть. Я заходила во двор нечасто, матушке это было не по нутру. У меня там был любимый голубовато-серый плоский булыжник, отороченный прибитым мхом. Лавка моих сокровищ. Захваченная редкой для меня и увлекательной игрой с детьми, я болезненно вздрагивала, услышав, как матушка зовет меня. Она стояла на сводчатой галерее третьего этажа, и снизу казалось, что голос ее рождается чуть ли не под небесами и, падая, разбивается о сырые камни двора. С ощущением разрушенного счастья, со страхом, вкус которого походил на застывающий жир, я возвращалась. По каменным ступеням до второго этажа, мимо квартир, населенных «запретными людьми» — ночной торговкой сосисками и водкой, вонючей мусорщицей, проституткой, мимо загадочного жилища придурковатого Конрада, — к деревянным ступеням, ведущим на третий этаж, к нам. Так это ли мой родной край?

Среди всех краев моей жизни зелено сверкает не слишком чистая гладь маленького озерка в парке у Вильсонова вокзала. Нынче это место подавляет огромный бетонный зал, удручающий своим несколько утопическим видом. Но в тогдашнем родном крае моего военного детства там плавали лебеди и стаи уток. В аллее старых величавых платанов галдели солдаты, и люди косились на них с затаенной ненавистью. Я ждала там Иренку. Позавчера главная ставка фюрера сообщила, что соединения немецкой армии перешли западную границу Советского Союза. И сразу же телефонный звонок. Ирена. Встречаясь, мы уже не могли вести долгие разговоры, как прежде. Мы теперь могли лишь молчать, в основном понимая друг друга по глазам. Иренка звонила из автомата. Звуковым фоном служило ей какое-то очень шумное окружение. Меня обуяла тревога. Она не проходила, как я ожидала, напротив — росла.

На наше плато опустился ранний осенний вечер. Точно взорвалось солнце. Оранжевые тучи и нацеленные в них островерхие холмы. В этом безумстве света они казались много выше. Поднимался ветер. К нам рано приходит зима. Леса стонали, противясь ночному холоду, и вихрю, и снегу, который вот-вот повалит, но ведь исхода нет. Надо все выдержать и пережить. В этом судьба деревьев схожа с человеческой. Порой и для нас нет исхода. Но мы должны выдержать, а случается, и хотим. Как я тогда. Чего я ждала, чего я хотела? Мало, до невозможности мало, но и это казалось мне совершенно недостижимым. Хотелось мне быть такой, как Эма и Иренка, делать то, что — как я понимала — делают они.

Иренка неожиданно возникла возле меня. Не виделись мы давно. Мне показалось, она постарела. Нет, не то. Просто повзрослела. Все такое же маленькое нежное лицо с серыми глазами, но глаза уже были другими. Говорила она обычные вещи. То есть обычные с точки зрения людей, познавших войну. Для современников это звучало бы устрашающе, а для нас это был каждодневный хлебушек.

Спросила я про Эму и Ладислава. Мы молча пошли до нижней аллеи парка. Она была почти безлюдна. Медовый аромат лип прогорк. И вновь эта тревога. Нет, это не был обычный унизительный, мерзкий страх, это было нечто худшее, чего нельзя было вынести. Иренка говорила о войне. Я слышала названия городов, которые не могла представить себе, слышала дребезжанье пражских трамваев, слышала Эму, как она играет Шопена. Мы остановились. Иренка смотрела на меня.

— Надя, мы теперь долго не увидимся, быть может, встретимся уже только после войны…

— Что происходит, почему?

— Я хочу спросить тебя кое о чем. Не торопись с ответом, дело серьезное. Ты хотела бы работать с нами, ты же понимаешь, что я имею в виду, так ведь?

Конечно, разве я могла бы поступить иначе. Даже сейчас, после стольких лет, при воспоминании о том покойном летнем дне мороз подирает по коже. Тогда у меня сильно забилось сердце. Я сжала Иренке руку. Не в силах была вымолвить ни словечка.

— На первый взгляд это не сложное задание, но не надо его недооценивать. От этого многое зависит. Тебе страшно? — спросила Иренка, как спрашивают обычно детей.

Я не ответила. Страшно, конечно, мне было страшно, но при этом я горела желанием хоть что-то сделать. Настоящий страх пришел позже и тоже исчез.

— Что я должна делать?

Сейчас мне остается разве что снисходительно посмеиваться над самой собой — такая нетерпеливость. Но я с какой-то жалостью люблю ту маленькую девочку из той далекой поры и подчас ей даже завидую.

— Ты как нельзя лучше подходишь для этого дела. Ты благоразумна, вид у тебя серьезный. Никто тебя не знает. Работаешь в известной немецкой фирме. Я сказала, что на тебя можно положиться, ты внушаешь доверие.

— Тем, другим, я бы не хотела внушать доверие, — сказала я чуть раздраженно.

— Слушай внимательно. Раз в неделю тебе придется зайти в переплетную. Этот магазин я тебе сейчас покажу. Работает там пожилая женщина, ты подашь ей листочек…

— Какой листочек?

— Он у тебя в кармане труакара. Сейчас не доставай. Этой женщине скажешь вот что: «Пани Грушова, то бишь Грушкова, все уже готово?» Без этих слов пани Грушкова решила бы, что тебя посылает кто-то другой, и ответила бы, что это не их заказ. А вообще ты должна держать себя совершенно естественно. Заметь она у тебя какое-то волнение или страх или что-то похожее на браваду — не станет с тобой разговаривать. А сделаешь все как надо, она ответит: «Девонька, да ведь это уже старый заказ. Придется вам немножко подождать, загляну на склад». Если кто-нибудь окажется в лавке, она прежде обслужит того, настоящего заказчика. Потом принесет тебе сверток. Он уместится в этой твоей синей сумке. И потом она добавит: «За второй книжкой, девонька, приходите на будущей неделе. Тогда и рассчитаемся». Сверток ты должна будешь тут же отвезти на Летну. Это я тебе еще объясню.

— Что будет в этом свертке?

— Надя, если ты относишься к этому серьезно, запомни основное правило: не расспрашивай. Чем меньше будешь знать, тем лучше. Я этого не знаю, и ты также, понятно?

Мы вышли из парка. На площади, которая тогда называлась Сеноважная, миновали магазин с вывеской ПИСЧЕБУМАЖНЫЕ ТОВАРЫ — ПЕРЕПЛЕТНАЯ, написанной сперва по-немецки, потом по-чешски. В вит