Горький запах осени — страница 33 из 83

В горницу проникло сияющее весеннее солнце. На металле урны, стоявшей на вязаной салфетке, на комоде, оно зажгло капризный, мне показалось, даже чуть злорадный огонек. Не иначе как слишком разгулялись нервы: смешно, может ли металл ехидничать? Наши собаки дружно затявкали — на деревенскую площадь неторопливо въезжал автобус — передвижная лавка промышленных товаров. Я затворила дверь и поспешила посмотреть, что нам предлагают. Но дело было не в любопытстве. Из репродуктора на крыше автобуса неслась музыка и тут же следом отработанная реклама о социалистической торговле, обслуживающей наших доблестных пограничников. Тот, кто накропал этот текст, обладал несомненно большим чувством юмора. Или просто был круглый дурак. Сбежалась вся деревня, вернее, все женщины и дети, какие не были в школе. Людская речь, если это не ссора, действует удивительно успокаивающе. Люди здесь по большей части не словоохотливы, не привыкли жаловаться. Если только вспомнить все, что довелось мне за мои долгие годы наслушаться в конторах и прочих местах, и не только от женщин!

Пожилой продавец был опытен, знал толк в торговле. Вмиг он сумел привлечь наш интерес, а уверившись, что торговля пойдет бойко, взялся демонстрировать элегантную аппаратуру: пылесосы, холодильники, стиральные машины, включил для нас даже цветной телевизор. Всем женщинам понравился венгерский холодильник, когда они сравнили его с нашим. Милочка Ортова, у которой на носу была свадьба, с матерью и бабушкой отбирали для приданого электротовары, а мы все помогали советами. Смотрела я на все это с удовольствием. Меня просто радовала мысль, что молодые начинают с того, чем я завершила свой жизненный путь, — с покупки холодильника. Разумеется, мой старенький рядом с этим барином гляделся совершеннейшим нищебродом. А как долго мне пришлось на него копить деньги. Как я его начищала. Теперь так обихаживают машины — от «жигуленка» и выше. Да, времена меняются. Перебравшись сюда навсегда, свое сокровище я оставила молодым в Праге. По моему представлению, это был королевский подарок. Я знала: они ждут ребенка и холодильник им еще как пригодится. Когда же я приехала посмотреть на младенца, в кухне стоял совершенно новенький холодильник, приобретенный на ссуду для молодоженов. Невестка сказала мне: «Да ведь это же был старый гроб!» — «Верно, старый был, но ведь служил». Из-за этой фразы они стали считать меня безумной скаредной старухой. «На даче бы сгодился» — «Ну и взяла бы его! — вскинулся Павел. — Кому нужна эта рухлядь!» Да, от таких сюрпризов жизнь могла бы меня оградить. В самом деле я была так требовательна, много хотела от них? Заговори я об этом, они, скорей всего, почувствовали бы себя оскорбленными, — будто я их чем-то попрекаю, чем-то, что явно входило в мои обязанности. Им в голову не пришло бы, что я просто ищу точку, где произошло короткое замыкание. На реплику Павла я не ответила. Для молодых это был, пожалуй, наибольший афронт. К ссоре они были готовы, с радостью выложили бы свои доводы. Мое молчание их огорошило. С тех пор я не была в Праге. Да, это печально, но что делать?

Милочка Ортова подписала заказ на венгерский холодильник, стиральную машину, бабушка уговорила ее купить еще миксер. Толпа советчиц разошлась. Собственно, разогнал ее бригадир, отправлявшийся на мотоцикле в поле. Все-таки пора браться за дело. Я же, не приняв к сведению уверения продавца, что в такой глуши, как наша, первейшее средство от скуки — телевизор, пошла в лес. Что я там искала? Ничего. Нашла первоцветы. На обратном пути надо будет зайти к Тарабе. Впереди у меня неприятная ночь и тягостный завтрашний день. Я рвала цветы, источавшие едва слышный аромат, и забиралась все глубже в лес. Внезапно передо мной выросла овчарка с угрожающе оскаленной пастью. Не шелохнется, не ворчит. Зову ее: Казан, Казан, ты что, не узнаешь меня? Нет, не узнает, он на службе. Я стояла спокойно, даже не пыталась уговорить Казана, раз он на службе. У меня затекли ноги, я уже боялась, что упаду, но появились молодые пограничники. Посмеялись над нами — над Казаном и надо мной. Я пообещала им целый противень пирожков, если только они отзовут собаку. А они все твердили, что Казан взяток не берет.

Эта встреча с Казаном и солдатами была для меня каким-то избавлением. В одном уголке леса, на краю полянки, я увидела подушечки фиалок.

ЭМА
(окончание свидетельства о состоянии сердца, пораженного коричневой чумой)

Карл: Боюсь — умираю от страха.

Жанна: Самое худшее уже позади… Ты очень боишься?

Карл: Наверное, очень.

Жанна: Вот и хорошо! У тебя великое преимущество перед ними. Когда переполнятся страхом они, у тебя он уже пройдет!

Жан Ануй. Жаворонок

Эма стоит перед зеркалом. Лицо напряжено. В обстановку мучительно изысканную и щемяще довоенную беспощадно вторгаются сообщения из ставки фюрера… Радио — это было желание Эмы. Непостижимая прихоть, по мнению пани мастерицы, которая, ползая на коленях, намечает длину юбки, в ту пору довольно значительную. Портниха, разумеется, известий не слушает — до того ли ей? — зато молодая женщина, которую нимало не волнует процесс изготовления легкого выходного костюма — нет ли где нежелательных складок, — с неумеренным интересом следит за движением войск (разумеется, имперских) на Восточном фронте.

А движение это носит теперь и будет носить впредь лишь отступательный характер.

Эма слегка улыбается — эту улыбку мастерица понимает как одобрение ее творческих замыслов и на удивление бодро поднимается с колен, этого приниженного, обусловленного профессиональными обязанностями положения. Она впивается в заказчицу взглядом известной дамской портнихи прославленного салона, где шила туалеты еще Эмина бабушка, и начинает вдохновенно расхваливать качество довоенной материи, которую барышня стягивает с себя весьма бесцеремонным образом. Эма переодевается, благодарит и уходит. Ей надо бы идти в юридическую контору друга отца, где она вот уже два года безвозмездно занимается — вернее, делает вид, что занимается адвокатурой, — однако зачем ей туда возвращаться? Эма направляется к своему дому. Идет быстро. Доведись композитору написать партитуру ее походки, он, пожалуй, обозначил бы ее как con presto[14]. Многие оглядываются ей вслед. Казалось, она служила рекламой весеннему дню, но ее оживленная легкость была, поверьте, лишь маской для любящих родных и любопытствующих знакомых. Через каменный мост, ах, эта воспетая поэзия города с нежными десницами каштанов, вверх по Малостранской площади, наперерез тени, отброшенной чумным столбом, улицей домов с названиями поистине поэтическими.

В коридоре второго этажа, где жила тетушка Клара, сестра матери, на Эму пахнуло одуряющим запахом миндальных рогаликов и жареного мяса. Дядя отказался раз и навсегда — он так и заявил — принимать во внимание ограничения военного времени, как и весь этот досадный эпизод в целом — опять же его слова, — и тетушка Клара, прямая противоположность Эминой маме, безоговорочно ему потакала. Эта чета вот уже два или три года жила в покое и сытости и философски взирала на город под своими окнами. Эма приглушила и убыстрила шаги. А то ведь как: заключат тебя в объятия, увлекут в столовую, засыплют деликатесами, ласками, вопросами.

«Своих не нажили, вы — дети наши», — возглашал дядя, заваливая Эму и Иржи на рождество подарками. Всегда дорогими и в неразумном множестве. Тетушка Клара одаривала золотом, шоколадом, книгами, а позднее — и тканями и мехами.

Эма остановилась у белых дверей родительской квартиры. Хотела было позвонить (никогда не брала с собой ключей), как услышала сверху, из мансарды, звуки любимого концерта. Значит, брат Иржи в мастерской, и, возможно, Ладислав там. Эма, разумеется, поднимается этажом выше. К брату в мастерскую. Нет, конечно, это не Шнеллова улица, номер 7, та на Летной, но, как было сказано, это мансарда неживописного, зато удобного дома у подошвы Петршина, даже скорей на его склоне. Вся семья уже десятилетиями твердила, что нигде больше не могла бы жить, однако, когда такая необходимость возникла, все обошлось как нельзя лучше.

Дом выстроил Эмин дед в пору, когда еще — во всяком случае, у нас в Праге — не вошли в моду пригородные особняки. Этот обеспеченный, исполненный патриотических чувств дед воспользовался еще и тем обстоятельством, что после неплатежеспособного пациента в качестве единственной возможности покрыть гонорар остался земельный участок с развалюхой — одно горе, как заключил помешанный на стиле «модерн» архитектор в 1910 году — да и могло ли быть иначе, ведь дом за триста лет своего существования, хотя все еще и сохранял свой первоначальный очаровательный ренессансный облик, нес на себе и печать многих невзгод. Пан доктор был филантроп, точнее, врач-филантроп, и потому вполне удовольствовался этой формой вознаграждения. Он уплатил за похороны по второму классу своего неплатежеспособного пациента, которого своей же милостивой рукой отправил на вечное упокоение, в чем, кстати, никто не посмел его упрекнуть, ибо речь шла о господине весьма преклонного возраста. Однажды в воскресенье, возвращаясь из гостей со своей утопающей в кружевах супругой, он не без доли черного юмора приказал своему кучеру доставить их на «Увоз». Там он с белозубой улыбкой, словно осветившей холеные усы и бороду, показал своей жене утлый домишко. Дама была огорошена. Нимало не разделяя мужниного веселья, она никак не могла взять в толк, как это бедный пациент осмелился вверить свои бренные останки попечению маститого пражского профессора, не располагая при этом достаточными средствами для вознаграждения. Во время отпуска, проведенного в Карловых Варах, в обществе, внушающем абсолютное доверие, им был представлен выдающийся архитектор. Он как раз воротился из Вены. И вот по прошествии двух лет, то есть в 1912 году, на склоне, разумеется, прелестном, разумеется, поэтическом и, разумеется, историческом вырос дом, который торчал там как бельмо в глазу, что, однако, никому не мешало, а уж мерзавцу архитектору — и подавно.