Горький запах осени — страница 37 из 83

[16]. Подстановка имени, иначе говоря фикция, в данном случае выполняет спасительную функцию соблюдения глубокой, но холодной — невероятно трудная задача — объективности. Меня обязали не поддаваться эмоциям — столь естественным.) Так вот, этот самый Герд фон Эккерт, в частности, имел пристрастие к живописи Ренессанса и особо почитал мастера Ганса Гольбейна. Отцу Эмы это удалось установить в течение утренних часов, последовавших за тем призрачным телефонным звонком. Увлеченность искусством отличала многих служителей гестапо. Они питали слабость к культуре, и их коллекции во многих случаях были уникальными, и не только с точки зрения искусствоведческой, отнюдь нет…

Д-р Герд фон Эккерт снискал себе дворянское звание обычным путем, иными словами — с помощью воображения, — оно помогло заполнить пробелы в метрическом свидетельстве, когда ему случилось заниматься поисками чистого арийского происхождения своих пращуров, которые, по счастью, не испытывали тяги к перемене мест и из поколения в поколение обитали в Магдебурге. Его отец был преподавателем истории в гимназии Фридриха Великого. Профессия отца могла бы объяснить и увлечение сына старым искусством, хотя его университетский диплом был из области правоведения. Как преданный делу службист, он уже в 1939 году был направлен в Прагу в центральное отделение гестапо. Ему был отведен небезызвестный особняк на Оржеховке, куда однажды была доставлена небольшая, но, бесспорно, подлинная и восхитительная картина любимого им мастера Ганса Гольбейна вместе с учтивым письмом от отца Эмы.

Картина принадлежала к сокровищам дяди («своих не нажили, вы — дети наши»). Он снимал ее со стены с такой готовностью, что чуть не повредил холст. Не прошло и недели, как отец уже точно знал, что с Эмой и какие ей предъявлены обвинения. Герд фон Эккерт счел нужным преподнести эти сведения Эминому отцу, изобразив поистине апокалипсическое негодование; еще бы, барышня из семьи, которая может позволить себе оплачивать такую малость, как информация о том, что ее надежно упрятали за решетку, оригиналом Ганса Гольбейна, — так вот, такая барышня якшается с коммунистами! Да это просто-напросто непристойно. Пан доктор за эту информацию, подтвердившую телефонный звонок, с признательностью поблагодарил. В эту минуту он едва не рассмеялся. Это проявление вконец расшатанных нервов — почти что истерический порыв — заставило его подумать о призрачности мужского величия. И к этой беспомощности, оказывается, он пришел ценой упорных стараний на протяжении всей своей жизни, всей своей адвокатской карьеры.

Согласно информации службы гестапо, ее застигли в недостойном обществе. Отцу все поступки виделись всего лишь велением романтической души девушки, которая, вероятно, вместе с такими же сумасбродами строила планы обновления мира, чем, кстати, занимались молодые люди спокон веку. Так это хотел представить себе Эмин отец и прилагал все силы, чтобы так это дело представлял и влиятельный Герд фон Эккерт.

Справедливости ради надо сказать, что эта встреча не была такой уж незначительной и тем паче романтической. Разумеется, отца в суть дела никто не посвящал, с какой стати? После войны вновь было высказано предположение, что, если бы не было свидания Эмы с Ладиславом, все могло бы обернуться иначе. Вот уж, право, это злополучное «если бы»… Может ли вообще это сомнительное словечко применяться в биографии человека, который хочет чего-то добиться в жизни? Оно совершенно неуместно и в нашем объективном свидетельстве, которое вправе приводить лишь проверенные факты — никаких «если бы».

Согласно установленным фактам, дело Эмы в дальнейшем развивалось независимо от судьбы Иржи и Ладислава, а именно.

Утром после злополучного звонка незнакомой женщины Эмин отец попросил свояченицу Клару разделить одиночество его обессилевшей жены. Она отправилась к сестре охотно, вместе со своим мужем. По их виду было заметно, как время — вопреки намерению не принимать «эту мерзость» в расчет — потрепало их. «Эта мерзость» надавала им изрядных тумаков, настолько изрядных, что весь этот день они сидели голодом, хотя был июнь и поставщики продуктов совершали чудеса в подвозе деликатесов мирного времени. Однако кто думал о еде! Эти три беспомощных человека — к тому же свободных от каких-либо обязанностей, — по всей вероятности, просидели друг против друга несколько часов кряду в полном бездействии, что уже само по себе изнурительно, а если такое бездействие сопровождается еще и ожиданием, которому им пришлось отдаться и которое есть стародавний удел пожилых людей, прежде всего матерей, то время наполняется особой, невыразимой печалью.

Отец, напротив, отдавался деятельности поистине лихорадочной. В глубине души своей он трясся от негодования. Как могло нечто столь постыдное обрушиться именно на него? Ведь несколько поколений его рода, их труд, образование, положение, друзья, семейные союзы полностью исключали такую жестокость судьбы. Три года войны и те не открыли глаза этому самонадеянному мещанину на то, что случаются времена, которые паровым катком проходятся по всем истинам, унаследованным и благоприобретенным, самым что ни на есть очевидным. Его самолюбивое возмущение не только увеличивало содержание адреналина в крови, но и усиливало его привычную активность, опытность, многократно проверенную на поприще запутанных тяжб людей несчастных или — что еще вернее — сбитых с толку дурными приятелями. Вероятно, то же случилось и с его детьми, и теперь его задача — всеми возможными средствами облегчить их положение и постараться оградить от самого страшного. Меньше всего он думал о том, что это борьба напрасная, чреватая опасностями, а вероятный положительный ее результат весьма сомнителен. Однако мужчина, причем преуспевающий, не может легко примириться с мыслью о проигрыше. Отец взялся за дело. Результат оказался весьма неожиданным.

Герд фон Эккерт проверил платежеспособность семьи. Он вовсе не собирался пойти на удочку безумцам, которые готовы пожертвовать всем, лишь бы в первом же приливе отчаяния узнать какую-то малость, которую и без того спустя время узнали бы. Но, убедившись, что на сей раз речь идет о курочке, которая довольно долго может нести золотые яички, он заинтересовался Эминым делом. И установил, что девушка тесно связана с коммунистами; будь это просто чешская патриотка, что ж, бога ради, у дам бывают самые разные прихоти, тогда, пожалуй, можно было бы и предпринять кое-что. Но такое?! Не менее любопытным было открытие, что заключенная на четвертом месяце беременности. Странно, но это открытие больше всех изумило Эму, насчитывавшую на шесть недель меньше.

Д-р Герд фон Эккерт милостиво принял кое-что из золота и очаровательную миниатюру — правда, не мастера Ганса Гольбейна, но определенно его школы и не иначе как со следами его корректирующей кисти. При этом, правда, было высказано обещание, что, безусловно, найдется и какой-нибудь холст самого мастера. Тут же следом Герд фон Эккерт отдал распоряжение относиться к Эме с большим вниманием. Однако забыл предупредить своих подопечных, что под этим он разумеет не обычные методы такого внимания. Вот и случилось то, что нередко случается с людьми, окруженными самоотверженными друзьями, полными решимости во что бы то ни стало помочь. К Эме отнеслись «внимательнее» и поразились. Во-первых, ее решимости сопротивляться и молчать, а во-вторых, тому, как слабо она отрицала свои коммунистические убеждения. После третьего, особенно удачного, допроса она была переведена по указанию взбешенного Герда фон Эккерта — он ведь имел в виду совсем другие методы — в тюремную больницу с предписанием тщательного ухода, включая даже врачебную помощь. Да, вот как далеко заходила любовь к искусству и желание не упустить возможность пополнить коллекцию.

С течением времени отец счел необходимым поделиться этими сведениями — конечно, в самой щадящей форме — с семьей. Сделал он это по долгом размышлении, которое было вызвано неожиданным визитом в его контору давнего знакомого — главного врача тюремной больницы. В том, что его несчастное дитя отдано на попечение чеху, отец усматривал несомненную поруку благополучного исхода.

«Я не поверил собственным глазам, пан доктор, когда, — тут он примолк, так как по многолетней привычке хотел сказать „в заключенной“,— в пациентке узнал барышню, вашу дочь». По всей вероятности, он именно так и сказал и, будучи человеком порядочным, несомненно, присовокупил, что сделает все, что в его силах, хотя, конечно, — жалостливое пожатие плечами — «против господ из гестапо» наши возможности слишком невелики. С каким, полагаю, удовольствием он добавил бы слово-другое в утешение, но любая светская фраза казалась грубой и пагубной в такой ситуации. Оглушенный, словно только что переживший землетрясение, отец несчастных детей отправился домой. Он не спешил. Знал, что самое худшее впереди, но не представлял себе, как все это вынесет, хотя и понимал, что должен как-то вынести, — иначе что станется с его дорогой женой, этой многострадальной матерью. Удивительно, но о себе, о своих чувствах в эти минуты отец не думал — он был до того потрясен наглостью эпохи, что попытался хотя бы приблизительно определить, что должен делать и что может. Принимал в расчет лишь то, что должен, и такой настрой считал единственно правильным и достойным мужчины. Измыслив приемлемую форму изложения всей Эминой истории, решил сказать и о том, что ему, дескать, удалось найти влиятельную особу — само собой, это обойдется в копейку, но разве это имеет значение? С этой успокаивающей версией он вошел в квартиру. Нашел записку, приглашавшую его спуститься вниз. «Вниз» означало этажом ниже, в квартиру свояченицы Клары.

Немало раздосадовала его приписка жены, что у Клары день рождения и что букет на комоде — для юбилярши. В который уж раз за этот день он чувствовал себя, будто в постыдном лабиринте с кривыми зеркалами. Действительность со всех сторон корчила ему всякие безобразные рожи. Позади был мучительный визит доктора. Этому проявлению товарищества и человеческого участия он, разумеется, был искренне благодарен. Но что же здесь утешительного и даже пристойного — узнать, что «барышня дочь» лежит на тюремной койке в миткалевой ночной рубахе, да еще к тому же беременна? И находится под присмотром лекаря, прошу прощения, тюремного лекаря, который все, что знал, уже давно забыл! Можно ли такое вынести? Затем новое унизительное выклянчивание у этого гестаповца Герда, который даже не давал себе труда как-то скрыть, какое развлечение он из всего этого устраивает и как прытко подсчитывает, сколько может выудить из сложившейся ситуации для своей коллекции. И под конец, вместо того чтобы попытаться зализать свои раны в горестном покое одиночества, он, потрясенный столькими бедами за один только день, должен вооружиться, как светский щеголь, букетом и улыбкой и идти поздравлять свояченицу с днем рождения. И это во времена столь страшные, что, пожалуй, лучше было бы вообще не родиться. Нет, такого уж во всяком случае он не заслужил.