Горький запах осени — страница 49 из 83

— Скорее даже вот что, — размышляла тетя Клара, — я с первой минуты, как ее увидела, подумала, что она над нами про себя подсмеивается, она тут и не собиралась жить.

— Америку открыла, — ухмыльнулась пани Флидерова. — Конечно, не собиралась. Но почему? В этом загадка. Почему? Могла разве она что-то почувствовать? Разве когда-нибудь я хоть словом, хоть намеком?..

— Нет, тут другое, — не сдавалась тетя Клара. — Нас она не боится, мы ей только смешны. Она боится дома — вот в чем дело. Его она боится.

— Господи, Клара, привидения тут, что ли?

— Мебель, и вообще… Вещи, картины, воздух — жили тут поколения людей, перед которыми дед ее ломал шапку. Ты этого не можешь понять, ты тут выросла, а я понимаю. Я тоже сюда попала выйдя замуж.

— Ты никогда такого не говорила, — изумилась пани Флидерова.

— Нет, я гордилась, что попала в такой дом. Знаешь, что это для меня значило!

Пани Флидерова засмеялась:

— Да брось, пожалуйста! Что ты говоришь?

— И у нашей семьи был склеп на Ольшанах, и я ходила на мессу к Франтишканам[22]. Но вы-то еще от пятого колена жили в Праге! Шутка ли, пять поколений! Что теперь с ними со всеми будет?!

Пани Флидерова рассмеялась. В этой немыслимой, на ее взгляд, простоте было нечто высвобождающее из дебрей бесконечных «отчего?» и «как же?». Пан Флидер в изумлении поднял на Клару глаза. Кто возле нас тут жил чуть не полвека! Вот никогда бы не подумал. Запряталась под свой девиз, под ярлычок «своих не нажили, вы — дети наши», и вдруг вам выдала: «У нас был тоже на Ольшанах склеп, и я из воскресенья в воскресенье ходила к Франтишканам…»

— Ты права, Клара. Надо как-то свыкнуться, смириться с тем, что война отняла у нас детей, пусть даже не физически. Счастье, что они вообще вернулись, и будем рады, что они у нас есть, хоть такие.

— Могли бы и не вернуться, как вот эти… — задумчиво произнесла тетя Клара, словно разглядывая что-то видимое ей одной, а слезы медленно текли из ее утомленных глаз и оставляли неопрятные влажные островки на юбке.

Пани Флидерова с каменным выражением лица, как у лепного ангела, проговорила:

— Теперь они в одиночестве. У Ирены свои друзья, у Иржи свои — и думают, что проживут всю жизнь так.

— Увлеченность — вещь всегда довольно сомнительная и довольно глупая, — добавил к этому пан Флидер. — Я вот однажды защищал…

Он не договорил, вспомнив, что сидит не с подобными себе «циниками», осиротевшими после краха своей эпохи, а с женщинами тонкого воспитания, по маковку погрязшими в таких слезливых и умильно глупых представлениях и предрассудках, что грешно было бы выводить их из спячки грубым рассказом о несчастном убийце, которого присяжные потом оправдали и которой… нет, это рассказ не для дам.

— Пойду в студию, — сказал он.

Женщины переглянулись. Очередная бутылка какой-нибудь дорогостоящей пакости — а они сиди тут и жди, пока вернется Эма, уделит им хоть малую толику жизни, хоть крошечный осколок злободневности.

Жара июньских дней разрешилась великолепной грозой, потом пошли дожди — веселая чистая влага, настоянная на цветах и очень благотворно действовавшая на кожу женского лица. Хотя, конечно, много было и таких, кого это ничуть не веселило, а многим женщинам и просто не на что было надеяться в том, что касалось красоты и свежести лица. У них, наоборот, дождь вызывал угрюмую жажду деятельности. Она могла быть разного характера. Так, пани Тихая, например, решилась наконец начать разборку книжек и бумаг, оставшихся после ее Ладислава. Боялась, что найдет там много писем от Эмы, не сможет удержать себя: прочтет. Не сможет позабыть обиду, которую эта непостижимая любовь, эта Эма — такая милая, учтивая и такая неприступная, нанесла пани Тихой уже тем, что стала судьбой ее сына и матерью единственного внука и что вполне сумеет — если уже не сумела — забыть Ладислава, делая при этом вид, что ничего не изменилось. Такая молодая женщина вообще не может знать, что это за понятие — любовь.

Однако пани Тихая с удивленьем обнаружила в бумагах сына лишь короткие деловые записки — никаких посланий, полных страсти и томления. Это поразило и разочаровало ее. Так как же тогда все было? Как проходила жизнь Ладислава? Чтоб успокоиться, она стала читать тетради, в которых он делал заметки о понравившихся книгах, и ждать, когда проглянет солнышко, чтобы опять поехать с тетей Кларой на Сазаву — заготовлять из крупных темных черешен компоты, не пускать Ладика к воде, а в пятницу у вечернего поезда гадать, кто приедет первым. Не значило ли это, что и она мало-помалу забывает? Она бы никогда этого себе не простила.

Созрела для серьезной акции и пани Флидерова. За время длительных дождей собралась с духом и решила переговорить с Иржи. Две ночи думала под шум дождя, что скажет сыну, как смягчит его сердце, чтобы они с Иреной вернулись. Ведь эта их квартира, эта их шальная жизнь смешны. Да, да смешная, тягостная и пустая трата времени. Что они себе думают?! Живут в квартире с мебелью бог знает от кого, взятой с каких-то складов, все с бору да с сосенки, без занавесей и без ковра, чашки одни и те же, что для кофе, что для чая, едят на ходу в кухне, и в основном котлеты или другую такую же дрянь из мясной лавки — при этом безразлично из какой, — а Ирена в этой своей неизменной клетчатой юбчонке с разными маечками и жакете, перешедшем от Эмы, бегает, как растерянная школьница, по своим «делам», отказывается от того, что предлагает свекровь со свекром, и продолжает свою сумбурную, суматошную жизнь, словно на поводке таща за собой Иржи, который окончательно потерял соображение, а когда остается один и ослабляет над собой контроль, выглядит скверно — можно понять, до какой степени он измотан и как забрала его в шоры Ирена с этим своим стилем жизни девчонки со Швабок.

Пани Флидерова вознамерилась покончить с таким сумасбродством. Против обыкновения ни с кем не посоветовалась. Знала, что муж и Эма — может быть, даже и Клара — ее отговорят. Они, естественно, не понимают, что испытывает мать, видя подобное падение. «Падение кого? — спросила бы Эма, с неудовольствием отрываясь от занятий анатомией. — Мама, не будь такой мнительной, это же пустяки!» Пани Флидерова будто слышит Эмин голос. Нет, такие вещи надо делать в одиночку. Она ведь мать, а жизнь отнюдь не пустяки.

Пока она обдумывала доводы, которыми подействует на сына, опять нагрянула жара и еще больше растравила горечь обманутых надежд пани Флидеровой, так что в один прекрасный день сразу после обеда — она рассчитывала, что Ирену в это время где-то носит по ее суетным делам, — пани Флидерова надела костюм из холодящего жемчужно-серого эпонжа, шляпку из соломки, выбрала удобные комбинированные лодочки (серая замша и белая козья кожа), корректно оживила все это кое-какими драгоценностями и, не спеша, спустилась к Старому Месту. Жара ее не беспокоила — внутренний холод создавал вокруг нее броню, не пропускавшую ни солнца, ни порывов горячего ветра. Красота Праги пани Флидерову не трогала, столица ей казалась усталой и грязной — это был не ее город. Миновав Староместский рынок с разрушенной, когда-то гордой башней, уничтоженными курантами и все еще обгорелыми окнами бокового крыла, пани Флидерова ощутила беспокойство. Теперь только дохнули на нее обжигающим зноем узкие душные улички, когда-то такие любимые, а теперь давящие, как укор. Она выбралась на тихий Унгельт и с детским любопытством пошла посмотреть, висит ли «У Якуба» страшная высохшая рука, которую некогда отсекли злополучному вору. Рука была на месте. Это вселяло веру в то, что люди еще опамятуются и она еще сможет вернуть себе сына с этой его маленькой Иреной, такой ребячливо-прелестной, но при этом…

Ирену она решила ни в чем не упрекать. Ведь пани Флидерова действительно ее любила — пока она была всего только подругой дочери, — считала такой веселой, бесстрашной, желала ей всего самого лучшего…

Оставив без внимания мясные лавки, пустые и, как им и полагалось, вызывающие омерзение, она стала рассматривать высокое здание, которое по непонятным причинам выбрали для своего жилья Иржи с Иреной. Оно было ничем не примечательно. Доходный дом, выстроенный перед самой войной, с большими окнами и, безусловно, недешевыми и благоустроенными квартирами. Узкая староместская улица без единого деревца, где горизонт с обеих сторон заслоняли стены, вызвала у пани Флидеровой тревожное, тоскливое чувство. Как можно было на такое променять их дом? Как это вообще возможно?! Она стояла в душном каменном тоннеле, и тут внимание ее было привлечено пестрым пятном, проворно двигавшимся с противоположной стороны. Скрывая досаду, пани Флидерова улыбнулась: это была Надя Томашкова. Она увидела Эмину мать и с неподдельной живой радостью бросилась ей навстречу. На девушке было пышное пестрое платье. «В этом платье девочка точно птичка пеночка», — совершенно некстати пришли пани Флидеровой на ум детские стишки, и она улыбнулась — правда, немного пристыженно. Платье такой яростной пестроты купила она когда-то перед войной для служанки Власты, но отдать не успела: Власта исчезла. А платье, сложенное и завернутое в бумагу вместе с какой-то блузкой, было убрано в бельевой шкаф — туда, где находились вещи, предназначенные для бедных. После войны платье получила Надежда Томашкова. Теперь пани Флидерова пожалела, что отдала ей именно это платье: глядя на щебетавшую девушку, отметила про себя, что материальчик немыслимой пестроты, предназначавшийся для служанки Власты, на Томашковой выглядит довольно мило и что в обыкновенном ситце тоже есть свой шарм. Да… были времена, когда утонченные барышни и дамы хорошего тона совсем не признавали ситцев, — были такие времена…

Она с готовностью сообщила Наде, как живет Ладик, и о том, что Эма благополучно разделалась наконец с анатомией, но вместо того, чтобы поехать с Ладиком на Сазаву, идет на практику в больницу.

— А как вы, Надя? Ходили по магазинам?

— Нет, что вы, я с работы.

— А, — не нашлась что сказать пани Флидерова, совсем забыв, что у Нади нет дома под Петршином, где можно не обременять себя ничем, а только расцветать в томящей неге, проводя упоительные часы любви, и в лучшем случае интересоваться изящными искусствами.