Горький запах осени — страница 50 из 83

— Нелегко вам, Надюша, — сказала она с легким вздохом.

Но Надя весело объяснила, что очень довольна: после того как в промороженной церкви сшивали эту страшную парусину — наверное, чехлы для пушек или что-то в этом роде, — любая работа кажется ей праздником; кроме того, на улицах теперь нет затемнения, и у нее две пары капроновых чулок, а одна подруга прислала из Швейцарии в посылке шоколад. Просто невыразимо, до чего все здорово. До того невыразимо, что броня любезной снисходительности и молчаливого осуждения молодежи, охранявшая пани Флидерову, дала неожиданную брешь, а уверенность в том, что стоит излагать все свои аргументы сыну, основательно поколебалась. Будь пани Флидерова одна, она не отступила бы, конечно, но это простодушное дитя может вмешаться, захочет поболтать, а если пойдет к себе, там все равно каждое слово слышно, да уже самая мысль, что суть беседы с сыном (а относительно того, что беседа выйдет приятной или хотя бы легкой, она не строила иллюзий), — самая мысль, что суть этой беседы станет понятной Наде, испортила пани Флидеровой настроение.

У белой двери на самом верхнем этаже (тоже дурацкая идея селиться под самой крышей, как беднота) Надя вытащила ключи.

Новый ляпсус: в сценарии пани Флидеровой сын должен был открыть — увидеть, что матери пришлось тащиться к нему чуть не на чердак, звонить, словно под дверью у чужих… Вместе со щебетавшей Надей она вошла в маленькую прихожую с тусклым окном, открывавшим картинный хаос старопражских дымоходов и крыш на зеленом фоне Летенского поля, — прихожую пустую и необорудованную, как, видимо, вся послевоенная жизнь теперешнего поколения молодых, которые не считают обязательным пускать где-либо корни и жить по-людски, а непрерывно куда-то спешат. Пани Флидерова чувствовала, что нервное напряжение ее возрастает и переходит в раздражение. Этого она не хотела — раздраженный человек теряет нить мыслей и отдает себя во власть эмоциям, что безусловно плохо. Дети вообще не способны понять, что у родителей могут быть эмоции — зачем бы они старикам понадобились? Она почувствовала, как внутри ее все каменеет, в тисках настороженности и ненависти ко всему, что отдалило от нее детей. Значит, и к этой Ирене, и к этой Наде, которая живет тут (не желала, видите ли, их стеснять), хотя пани Флидерова прекрасно знала, что той вовсе не хотелось уезжать от тети Клары! Сама того не замечая, она выпрямилась и приняла вид дамы, которой хочешь не хочешь, а приходится запачкать туфельки в грязном месиве, непонятным образом оказавшемся на ухоженной дорожке, по которой она всегда шла. Что было этим месивом, она не знала, и кому им обязана, тоже было не ясно, но месиво там было, и она решилась через него перешагнуть: все объяснить наконец сыну. С таким намерением она открыла дверь, за которой, как указала ей Надя, жили сын и невестка.

Пани Флидерова была в этой презираемой квартире всего второй раз. Нравилась она ей ничуть не больше, чем при первом посещении. Три комнаты, достаточно просторные, возможно, были бы неплохи, будь они как-то обставлены и заняты только Иреной и Иржи.

Послевоенные годы проходили под знаком бурного коллективизма и полемик. Полемизировать можно лишь с кем-то — естественно, что молодежь собиралась, говорила, распевала песни и кипела страстями. В моде тогда был не секс, а чувства. Да какие! Отнюдь не личные, к которым относились с некоторым пренебрежением, а в мировом масштабе, всего лучше если к человечеству в целом — ведь человечество так нуждалось в любви. Вот почему Иржи с Иреной взяли с собой сироту Томашкову и продолжали о ней заботиться, считая, что это достойный человек, которому не дано за себя постоять. Забавно, что в дальнейшем так думал почти каждый, кто с ней сталкивался.

Поскольку комнат было три, в квартире поселили еще девушку, товарища по Равенсбрюку. Она была отчаянно одинока и ждала оформления на выезд в Америку, где у нее отыскались бездетные дальние родственники, усиленно звавшие ее в Нью-Йорк. Девушка тоже испытывала неодолимую потребность отдавать все свободное время решению мировых проблем или разговорам об искусстве, которому собиралась себя посвятить, — в том, что касалось теории, конечно. Она штудировала историю искусств, а так как до войны еще не успела ничего узнать, все время пребывала в состоянии восторженного изумления. Для окружающих это иногда было забавно, иногда оборачивалось — для Иржи особенно — непрерывной и утомительной педагогической деятельностью. Но Иржи не жаловался.

Пани Флидерова не понимала смысла этих буйных сборищ, и никто не пытался объяснить ей, что для сна двоим достаточно одной комнаты с двумя кушетками, в кухне каждый может готовить, в ванной — умыться, выкупаться, принять душ. Одно условие — тщательно за собой убирать. Условие соблюдали. Тем менее пани Флидерова могла понять такой порядок. Молодожены живут в одной комнате, рядом — тихая Надя, а напротив — эта незнакомая велеречивая девица, которая никак не может решить, ехать ей в Америку или не ехать, и со дня на день откладывает свое решение. Приходят толпы шумных молодых людей с гитарами, поют песни и пьют дешевое вино. Это она знала от Эмы, которая одобряла такие вечеринки, а негодование своей доброй матери считала попросту смешным.

На этот раз в квартире было тихо. Надежда скрылась в своей комнате, чтоб, захватив книжку и купальник, уйти на реку. Чуткая девушка поняла, что пани Флидеровой надо побыть с сыном наедине. Ирена, видно, где-то занята высокими материями. Насвистывание, доносившееся из-за двери, свидетельствовало о том, что Иржи дома и в хорошем настроении.

Пани Флидерова постучала, и Иренин возглас: «Это ты, Надь? Заходи!» — пригвоздил ее к месту, врезался в мозг и сердце, возмутил, испугал, всполошил, разгневал.

Она распахнула дверь решительнее, чем это входило в ее планы.

Комната представляла собой красивый прямоугольник с фонарем из двух окон на южную сторону, что можно было бы очень эффектно обыграть. Через открытые, ничем не защищенные створки било щедрое послеполуденное солнце. На тахте между окнами по-турецки сидела совершенно нагая Ирена, а против нее, выпрямившись на единственном стуле этой негостеприимной комнаты, напевал что-то себе под нос Иржи в корректном темном костюме, даже при галстуке. Ирена, видимо, рассказывала что-то важное. Взгляд свекрови, как неприятельский объектив, мгновенно выхватил ее загорелую мордашку, озаренную не только светом солнца, но и какой-то изнутри идущей радостью, что подтверждал еще Иренин указательный шутливо поднятый по-детски пальчик. Жест этот, вероятно, должен был придать ее словам особую весомость.

— Это я, — сказала пани Флидерова, чтобы не оставалось никаких сомнений, что вошла не Надя, а высокое начальство. — Добрый день.

Иржи учтиво поднялся, невозмутимо произнес: — Рад тебя видеть, мамочка. Какая у нас гостья! — Я не могла предупредить, у вас нет телефона, — проговорила она, только чтобы не молчать, ибо создавшееся положение казалось таким мучительно-неловким, чуть не балаганным, что ей больших усилий стоило держать себя в руках.

Иржи с поклоном, что в этой жалкой обстановке выглядело фарсом, предложил матери единственный стул. Ирена не сводила с нее изумленных глаз. Молоденькая женщина казалась совершенно спокойной, даже словно посмеивалась про себя — вот так история! — в действительности же страшно растерялась. Ей были известны взгляды и устои этой респектабельной семьи — хозяйка, встречающая гостей в голом виде, с ними, во всяком случае, не согласовалась. Но она была настолько ошарашена, что не могла произнести ни слова. Потом тряхнула головой. «Ну что? Подумаешь! Я дома. Ужасная жара. Живота нет у меня. Так что?»

Положение спас Иржи. С вешалки — у них не было даже шкафа — сдернул и кинул своей оцепеневшей женушке что-то вроде халата, и она со смущенной улыбкой отбыла в соседнюю комнату к Наде. Через минуту оттуда донеслось что-то вроде приглушенного смеха. Это уж было слишком. Пани Флидерова, которая до той минуты немалым напряжением своей натренированной воли удерживалась в рамках, сорвалась.


Это произошло где-то во второй половине января сорок шестого года, вскоре после неудавшегося семейного праздника, призванного изображать счастливое рождество, и бурной новогодней встречи, которую устроили молодые хозяева со своими бессчетными и нескончаемыми друзьями (они опустошили при этом домашние запасы вина и фруктов, с готовностью предоставленные матерью и теткой, которым такое проявление радости было понятно — им даже импонировало, что их Эма и Иржи снова начинают жить по-людски). Стоял прекрасный солнечный очень холодный день, яркие купола страговского барокко резко сияли на фоне поразительно лазоревого неба, и при взгляде на величавые кроны голых черных деревьев вовсе не было грустно.

Иренка посмотрела на спящего Ладика, потом неслышно выскользнула за дверь. Спустилась этажом ниже, туда, где Надя, инструктируемая деятельной тетей Кларой, училась жарить пончики. Зрелище из ряда вон выходящее. Первый послевоенный год, еще так резко ощущается недостаток продуктов — а в этой старомодно оборудованной кухне в железной кастрюле шипят в масле воздушные пончики, и Надино лицо лоснится и пышет жаром, как удачно подрумянившийся пончик или колобок из русской сказки, когда он только выкатился за порог родного дома. До округлости колобка Наде еще далеко, но она вся так и сияет простодушной детской радостью… Тетя Клара, видевшая в Ирене — и не без оснований — заклятого врага своих кулинарных вакханалий, превозмогая досаду, объявила, что докончит одна и придет к ним, пусть Наденька пока заварит чай и посекретничает с подругой.

Едва они остались вдвоем в столовой, нисколько не похожей на столовую Эминых родителей, Ирена выразительно постучала себя пальцем по лбу:

— Смотри не опсихей тут!

— Тетя Клара хорошая. Я первый раз увидела, как жарят пончики.

— Это, конечно, страшно важно. Я вот не видела ни разу. И вообще пришла к тебе не из-за этих дурацких пончиков…

Тетя Клара внесла в столовую шумящий чайник. Непостижимо, до чего быстро управилась.