Горький запах осени — страница 54 из 83

Жизнь ладилась в семье Моравковых. Халупу со временем подновили, так что весной и осенью с потолка уже не текло, и вместо старых прогнивших полов настелили гладкие еловые доски, которые мать с Верой выдраивали каждую субботу добела.

В детстве Павел не причинял родителям особых хлопот — был мальчишка как мальчишка, — а к разным воспитательным проблемам поощрений или наказаний относились они с мудрым спокойствием. Школьных дневников тогда не водилось, родительских комитетов не существовало, так что о поведении и об успехах своих чад узнавали из табелей, разве что иная ретивая мамаша заявится прямо к учителю в школу. Являлись многие, но мать Моравека была не в их числе. С шести утра уходила она изо дня в день на свою вахту: стирать и делать генеральные уборки по чужим домам. Белье стиралось вручную на жестяной доске, и руки у пани Моравковой были красны и стерты. Но она не роптала — только удивлялась, до чего же все чудно́ заведено в богатых семьях. Своими наблюдениями по вечерам вполголоса делилась с мужем, который обыкновенно при этом засыпал. Не мог понять, как его добрая и терпеливая жена дурит себе голову такими пустяками.

Первую любовь Павла звали Властой. В училище она ходила первый год — он уже третий. У Власты были длинные косы, большие синие глаза и богатый папаша. Жила она в тогда еще единственном особняке, как раз над школой, на взгорье. За эту любовь Павлу были назначены три удара розгой, каковой приговор директора и привел в исполнение школьный сторож, сумевший перехватить записку, адресованную Власте.

Пана директора возмутило не любовное объяснение Павла и предложение сводить Власту на фильм, который детям не предназначался, это для такого возраста было естественно и обычно, — преступление против нравственности заключалось, на его взгляд, в дерзости, с какой сын слесаря и поденщицы посмел избрать себе предмет для воздыханий. О материальном положении родителей девочки не могло быть двух мнений. Планы, которыми ее мать поделилась с директором — пансион в Швейцарии, где дочь приобретет светский лоск, необходимый для дебюта в обществе, — не только далеко превосходили возможности всех прочих учениц, но и с трудом укладывались в сознании самого шефа. Он хоть и знал кое-что о Швейцарской Федерации, поскольку учил детей географии, но дальше Вены и Берлина никогда не ездил. Оба эти города он не терпел. Вену — за то, что столько лет была столицей ненавистной монархии; Берлин — за то, что он такой большой, богатый, чистый и немецкий — гораздо более немецкий, чем, скажем, Дрезден, где директор побывал три раза. Павел гордо вытерпел наказание за любовь. На девочку это впечатления не произвело, товарищи по школе ее не занимали — и Павел поклялся отомстить ей (что-нибудь в духе пожара: он вынесет ее из огня, а она признается ему в любви, но он тогда гордо ее отринет). Пожара не случилось, а для Павла начался период обучения ремеслу, проходивший в тех же родных или почти родных местах: на заводе мотоциклов «Ява» пана Янечка, на улице Зелена Лишка[25], названной так в честь незабвенной памяти трактира, что стоял на отшибе при дороге от Праги на Крч, — мотоциклы этой марки не один год еще пользовались доброй славой на мировом рынке.

Последние каникулы Павел проплавал с дедом на плотах — от Ческих Будейовиц до самого города Гамбурга. Домой вернулся загоревшим, возмужалым — насколько можно так сказать о четырнадцатилетием мальчишке — и даже щеголял особыми словечками, которые в ходу у плотоводов, и уж рассказывал, рассказывал…

Дед улыбался. Жалел, что ремесло плотовода сходит на нет. В начале сентября он, попрощавшись с родными, назвал свое предстоящее плавание «последним», не подозревая, как страшно это пророчество сбудется.

Родные оплакивали его долго и безутешно и часто потом вспоминали. Несовершеннолетний ученик токаря Павел Моравек с горя даже напился, а его строгий отец не отделал за это мальчишку ремнем, а заботливо уложил в постель, чтобы мать не узнала.

Павел долго не привыкал к мысли, что дед уже не вернется. Дед бывал в отлучке на своей трассе, Ческе Будейовице — Гамбург, с марта, когда сходили льды и вода успокаивалась, до осенних дождей и туманов. Но вот пришла зима, а его и теперь не было. С этим Павел никак не мог свыкнуться.

Пора ученичества пробегала, как и положено, — с обычными грубыми шуточками старших учеников и подмастерьев, придирками мастера и всеми мелкими неприятностями, которые выражает пословица: «Ученье — мученье». Но Павел чувствовал себя прекрасно. Вступал в настоящую жизнь, ходил с парнями на футбол — болел за жижковскую «Викторку», у них в Подоли не имелось стоящего клуба, на воде в основном были лодки… Семнадцатилетним его совратила одна изобретательная барышня, которой представлялось очень занимательным посвящать молоденьких мальчиков в тайны и технику любви. Не то чтобы для Павла это оказалось таким потрясением — его на сей счет уже просвещали, бахвалясь, старшие ученики, а отец в ответ на жалобу матери, что Павел «уже точно это самое…», в карманах у него она нашла… «ну, это… сам знаешь, чего», произнес строгую отповедь примерно такого звучания:

— Еще молоко на губах не обсохло, а заводишь бабу. Гляди, натискаешь ей ребятенка — вот разукрасит тебе харю!..

Этим назидательным вразумленьем закончил Моравек-старший сеанс эстетического и полового воспитания своего сына. И, глядя, как тот с невозмутимым видом, насвистывая, закрывает за собой низенькую калитку палисада, вдруг похолодел от мысли: «Которая-нибудь из тех, кому Павел, может статься, уже натискал ребятенка, заявится не сегодня-завтра — парень он видный, а бабы страх до чего бесстыжие…»

К рождеству тысяча девятьсот тридцать четвертого года — когда достиг кульминации кризис, утонул дед и стал ходить по бабам Павел — Моравек-старший получил от пражского магистрата «подарочек»: сообщение о том, что в наступающем году с января месяца получает расчет и что ему выражают благодарность за верную службу.

Моравеку-старшему было под пятьдесят, в профсоюзе не состоял, обеспеченных друзей и родных не было. Что оставалось делать? Зимой скалывал лед, с весны перебивался любой случайной работой… Рассчитывали, что Павел, выучившись, будет получать какое-никакое жалованье на заводе пана Янечка — правда, мать и работавшая швеей Вера приносили каждую неделю по сто крон, денег все равно не хватало: еще не выплатили за красивые еловые доски, которые настелили на пол, и за новый цоколь; а Павлу стали уже коротки его брюки, и Вере тоже надо было в чем-то выйти… Утешались надеждой, что и Павел внесет наконец свою лепту в семейный бюджет. Но вместе со свидетельством об окончании учения он получил листок, уведомлявший, что в связи с экономическим спадом завод не может обеспечить пана Павла Моравека работой и потому желает ему всего наилучшего. Такая вежливость при расставании с учениками была новостью. Теперь в семье Моравеков было двое безработных — один уже немолодой, другой не вполне взрослый.

Так вот и получилось, что Павел начал заниматься политикой, из-за чего просидел два дня в полицейском участке в Модржанах (там проходил какой-то митинг коммунистической молодежи), а из-за этого две дамы перестали приглашать мать Павла на стирки. Такие новости распространяются мгновенно, и всякая уважающая себя хозяйка еще подумает, прежде чем давать работу матери арестанта. Родители Павла оставили это событие без комментариев, знали, что говорить с парнем бесполезно, да и как знать: похоже, избранная им дорога одна только и может к чему-то привести. А старики уж как-нибудь свое дотянут. Сложнее оказалось, когда Вера объявила, что выходит замуж. Не то чтобы мать этому не обрадовалась. То были времена, когда любящие матери считали в глубине души замужество единственной и лучшей из возможностей самоутверждения для себя и своих дочерей. Жаль лишь, что в данном случае с замужеством дочери семья лишалась единственного регулярного дохода — тех самых ста крон, которые еженедельно приносила швея Вера. Что делать, жизнь часто откалывает подобные шутки, и к этому надо относиться трезво.

Моравек-старший через год устроился посыльным в банке. Носил фуражку с красным околышком и надписью «Union Bank», что считал для себя верхом унижения. Сын только в тридцать седьмом году получил место на Либеньском машиностроительном заводе, по специальности токаря, которой был обучен. По утрам бежал к конечной остановке двадцать первого трамвая, без десяти пять отправлявшегося к центру. Летом это было хорошо и весело — не то что зимой. Но люди были счастливы, если удавалось получить работу, кто мог считаться с тем, как неприятно выходить до зорьки во тьму, на холод. Положение семьи несколько упрочилось, но тут Павла призвали на военную службу, и отторжение Судет застало его где-то в Словакии. Вернувшись рано утром в Прагу после того, как распустили армию, он даже не зашел домой, а отправился прямо к товарищам — время было, сами понимаете, тревожное… Маленькая Надя Томашкова с Иреной тоже были испуганы и даже плакали, чего Павел, конечно, не делал. Пятнадцатого марта, в день, когда республика была присоединена к тысячелетнему рейху, он встретил Надю на шумном сборище у Эмы и Иржи Флидеровых. Павел был там одним из горячо ораторствовавших молодых людей, а двух испуганных девчушек, Надю и Ирену, отослали на кухню к тете Кларе и пани Флидеровой, ибо детей, ошеломленных историческими катаклизмами, положено, хотя бы на какое-то время, отправлять в безопасное место: на кухни, под защиту их добрых и мудрых хранительниц.

В сорок пятом году Павел вместе со своим верным другом и товарищем Иржи Флидером вернулся после четырехлетнего пребывания в концлагере Флоссенбург и сразу с головой окунулся в жизнь.

Халупы, где жила семья Моравеков, давно уж не существовало, в тех местах, где она стояла, немцы решили строить большие дома с девицами для утех своих героических воинов. Успели снести несколько деревенских домиков. Мать Павла с больным мужем перебралась на унылую, вроде каменного коридора, улицу между Виноградами и Жижковом. Моравеки так и не смогли привыкнуть к городу и очень тосковали по реке и вольным браницким просторам.