Горький запах осени — страница 60 из 83

На нашей площади уже со дня святого Микулаша[27]бывали рождественские ярмарки. Чем больше старюсь, тем краше и цветистей видится мне этот образ, я и запах его слышу, и дух и шипение ацетиленовых ламп, и зазывные крики озябших торговцев и их пузатых жен.

Рождество позади. У нас в пограничье женщины просто теряют разум и как безумные носятся за покупками, словно от этого зависит счастье их детей. А может, и зависит. В Праге, говорят, зима бесснежная, а у нас — суметы, вот поутру опять выпал снег. На лавке возле изразцовой печи спит кошка. Рядом мерещится мне Ирена — она сидит и, конечно, гладит ее.

На дворе не меньше двадцати градусов мороза. Поднимается ветер. Даже сюда доносит он яростный лай. Что это? Беснуются собаки — то ли мороз им не по душе, то ли полнолуние дразнит их, наводит ужас. Надо сходить в дровяник за брикетами, запастись на ночь. Хорошо еще, что все под одной крышей. Старики отлично знали проделки здешней зимы.

Я выключила в телевизоре звук. Люблю смотреть на молчаливые танцующие тени. Я, конечно, могла бы еще помнить немой кинематограф, когда фильмы сопровождались игрой на рояле. Но в нашем доме не принято было ходить в кино. Поэтому первый гротескный фильм тех времен я смотрела уже годы спустя, после войны, вместе с детьми. И тогда мы с мальчиками хохотали до упаду… Что делают сейчас Фран и Матеечек? Я достала вязание. Ручная работа нынче снова в чести. Моника заказала себе большой вязаный воротник. Видимо, ко дню рождения.

Мы ладим друг с другом, конечно, между нами сто шестьдесят километров, а иначе бы… Этот сложный рисунок на вечернюю блузу из золотой пряжи я списала и срисовала из берлинского журнала мод. Пани Вовсова-старшая нашла на чердаке полные комплекты за 1882, 1895 и 1914 годы. Когда стелили новую крышу, журналы хотели выбросить, а потом как-то забыли про них. Золотую пряжу привезла откуда-то из-за границы Эма. Для маленькой Иренки. То-то Моника будет глаза таращить, да и Фран тоже.

Ровно год назад я была в Праге. Написали, что Моника в больнице. Я ухаживала за детьми и Павлом. Он — копия отца, разве что без той веселости, какая была у отца в его годы. А уж скаредность привила ему Моника.

Боже правый, когда они заявились к нам в первый раз, Моника вела себя самым вызывающим образом. Оценила квартиру, обстановку. Тогда уже пошла мода на старинные вещи — вот она и решила обставить свои две комнаты мебелью, что досталась мне от Эмы. Я сделала вид, будто понимаю это просто как ее попытку пошутить. Только Павлу сказала потом, что я думаю по этому поводу. Он изобразил удивление. Заявил, что я попусту все усложняю. Что тут особенного, если Моника и сказала, что «шуфаньер» (то есть шифоньер) не смотрится рядом с «гарнитурой» (то есть с гостиной) и что вообще тут все «не на уровне и кипятиться мне нечего». Теперь ведь здесь будут жить они — вот и все дела. Удивительно ловко был использован момент внезапности.

На другой день я шла с работы пешком. Стояла обычная противная пражская зима — пронизывающее месиво грязи, снега и человеческого брюзжания. У Староместской площади — Фран называет ее «Старомак» — я встретила Ирену. Мы зашли в кондитерскую, где нам подали по невинной чашке шоколаду и по грешной рюмке коньяку, а к тому еще ореховый торт. Я поведала ей об ожидающей меня идиллии с будущей невесткой, но у меня так и не хватило решимости признаться, что сказал мне вечером Павел.

Иренка проанализировала ситуацию именно так, как это делали мы еще в школьные годы, правда, на сей раз нам было не так весело. Она выдвинула тезис, что и свекровь имеет право на существование и что все-таки Моника должна принять это к сведению. А иначе нужно заявить об этом достаточно громко. Конечно, самое идеальное — жить врозь. Я это и сама хорошо понимала. Но Моника ждала ребенка, денег у них не было, квартиру пришлось бы ждать долго, и я думала, что нам всем вместе будет лучше. Фран ходила в школу, я еще не ушла на пенсию, отец почти за два года задолжал алименты, так что же, бог мой, мне оставалось делать? Слезы капали прямо в чашку шоколада, и Ирена не знала, чем меня утешить. Она сказала, что, возможно, когда появится ребеночек, все изменится… А я на это заметила, что потом будет еще хуже, но этот «шуфаньер» я им не отдам. Из принципа.

Мы вышли на улицу. Прогуливающиеся молодые пары были так поглощены друг другом, что им вовсе не мешала слякоть под ногами — ведь головой они касались звезд. Мне стало грустно. Я никогда вот так не прохаживалась по городу, никогда не сиживала в кондитерских и кофейнях с друзьями. И даже сейчас, едва расставшись с Иренкой, вспомнила, что дома ждет меня уйма работы и что за этот приятно и задушевно проведенный с нею часок придется расплачиваться. А ведь в эти минуты я еще и понятия не имела, какой план нашей совместной жизни разработал мой сын. Поскольку ребенок должен был родиться в конце мая, Павел рассудил, что у нас достаточно времени провести некоторые реформы. Будут ли они устраивать нас, меня и Фран, над этим молодожены не задумывались. По их мнению, Фран должна была переселиться в чуланчик, где хранились чемоданы, лыжи и прочее барахло. Чулан вполне может быть обустроен под девичью комнату. То, что в нем не было окна и вообще никакой вентиляции никого не волновало. Мне же был отведен уголок в кухне, которая…

Я выслушала целую тираду, а когда он сунул мне под нос планчик с расставленной по-новому мебелью прабабушки Флидеровой и кухонными шкапчиками пани Флидеровой, я сказала, что меня это не интересует.

Наверное, даже трудно представить себе, как тяжко говорить с собственным сыном о подобных вещах: что отнюдь не желаю быть уже сброшенной со счетов и не допущу, чтоб издевались над Фран, а меня отправили на «спартанское ложе» в кухню. Но ничего не оставалось делать — пришлось высказаться. Сын рассердился, заявил, что такого проявления эгоизма и черствости он не ожидал, и спросил меня, как я себе, собственно, представляю, кто будет нянчить ребенка, да и вообще, что это за фокусы — упираться и не идти на пенсию. У него, бедняги, было даже подсчитано, не без помощи сведущей в таких делах Моники, какую долю я буду вносить в хозяйство за себя и за Фран. В ответ я спросила, сколько же он собирается платить мне, когда я уйду на пенсию, буду ухаживать за ребенком и вести дом.

То, что я выслушала, годилось бы для романа об испорченном поколении, и это говорил мне мой сын Павел, которому я отдала все, что могла, который явно не был ни заброшенным, ни чрезмерно избалованным ребенком. Он выкрикивал такое, что и годы спустя стыжусь повторить. А последние его слова и вовсе ошеломили меня: «Папа был прав, когда говорил, что ты холодна, как рыба, ты просто каменная баба». И тут вдруг обнимает меня Фран — мы и не заметили, как она вошла. «Мамочка, а ты ее сюда не пускай, — уговаривала меня Фран, — это она его подговорила». Моя дорогая, нежная девочка, моя глупышка, которая желала всем только добра. Напоследок Павел выкрикнул, что мы «великолепная парочка — истеричка с дебилом», хлопнул дверью и два дня не являлся домой. Через два дня для переговоров пожаловал отец Моники. А ведь я еще и думать не думала, какой сюрприз уготовила для меня жизнь.

IVЧАСТНЫЕ ПИСЬМА(Второе свидетельство о жизни Эмы Флидеровой)

Вернись в дом сердца своего и закрой за собой дверь.

Ян Амос Коменский

Передо мной еще одна папка. На сей раз сочного красного цвета, теплого, как цветы пеларгонии в разгаре лета. В ней много фотографий людей мне незнакомых, лица подруг, еще молодых во времена, к которым относится мой рассказ. Тут и нежно-зеленый дневник доброй тети Клары, несколько свадебных приглашений, несколько извещений о смерти, один аттестат — об успешном окончании Ладиславом Флидером гимназии на Штепанской улице…

Этого мало?

Этого более чем достаточно: в этих письменных доказательствах, как следовало бы назвать материал, заключенный в папке, — целые человеческие жизни. Какие? Боюсь, что даже люди, их прожившие, не стали бы с уверенностью утверждать, что это были за годы. Счастья, напряжения, тоски, страданий? Всего понемногу, как водится. Но не в том суть. Не забывайте: на меня возложена задача собрать как можно более объективные свидетельства о жизни Эмы, и совесть мне не позволяет оборвать их на временах наступления мира. Я чувствую, что должна довести свое исследование до конца — то есть до жизни Эмы Флидеровой в наши дни, хотя последнего от меня никто не требует.

Для этого нет оснований — ведь заголовок первого сообщения у меня гласит: свидетельство о сердце, пораженном коричневой чумой. Речь, значит, в общем-то о мертвом сердце. А если мертвое сердце продолжает жить… О, ну тогда тем хуже для него, тем хуже…

Моя Эма. Ходит все еще так, словно ее пригласили на вальс; на голове та же поблескивающая шапка волос цвета красного дерева, чуть приглушенного оттенка, а сине-зеленые — скорее даже зеленые в синеву — глаза смотрят пытливо, открыто и прямо в душу, как говорится в романах Каролины Светлой и наиболее точно определяет своеобразие Эминого взгляда, глубокого и неизменного в своей доброжелательности, чью силу питает скорее разум, не чувство.

Двадцать пять лет жизни Эмы и ее единственного сына, двадцать пять лет, считающихся лучшими годами, заключено, обрамлено или определено в этих бумагах, записных книжках, письмах, просто словах, которые в свое время могли значить так много. Теперь же они для меня мертвы и вызывают только сожаление о том, как быстро убегает время и как мало можно выразить словами — неточными, обманчивыми, уводящими от сути.


С переездом Иржи и его непутевой, но обворожительной жены события стали набирать ход. Своей семьей зажила и Надя Моравкова. Эма стала решительно отклонять заботу и опеку родителей, любящих, но, по ее мнени