ю, совершенно потерявших ориентацию (да и время, на взгляд старшего поколения обитателей дома под Петршином, было какое-то непонятное).
Однажды позвонила соседка пани Тихой и сообщила, что ту неожиданно увезли в больницу. Положение было серьезное, но семью Флидеров нисколько не обескуражило. Наоборот, в ту атмосферу страхов и неопределенности, в которой пребывали Эмины родители, внесло нотки какой-то успокоительной стабильности: свадьбы, промоции, крестины, болезни и похороны были привычными вехами в круге их бытия — тут все было ясно, а значит, в сущности, хорошо. Семья, к которой причисляли эту одинокую скромную женщину, собралась в высоком коридоре городской больницы на Карловой площади. У пани Флидеровой и тети Клары защемило сердце: кажется, лишь вчера из этой вот унылой, затхлой и в общем-то жалкой больницы они в буквальном смысле слова убегали с младенцем на руках, а старик доктор… лучше уж не вспоминать.
Перед тем как войти в больницу, постояли немного. Давно утратили былую торжественность подобные посещения. Когда занемогла покойная мать пани Флидеровой и была помещена в подольскую клинику — сколько родни туда съехалось! Теперь с грустно-участливыми лицами стояли лишь две дамы в темных зимних костюмах и пожилой элегантный господин в английском пальто реглан. Для визита к захворавшей родственнице он приготовил цветы и подобающее выражение лица, где читалось только сочувствие и сознание важности происходившего.
Конечно, пани Тихая была немолода. Война отняла у нее мужа и сына, едва ли можно было полагать, что прелесть маленького Ладика совершенно ее воскресит. По мере того как складывались ее отношения с невесткой, становилось все ясней, что они совсем разные и далеки друг от друга, как две звезды. Когда с осени пани Тихая стала полеживать, это не могло не вызвать опасений. Она ни на что не жаловалась, только таяла как свеча и перестала интересоваться даже внуком. Казалось, она хочет уйти из жизни, где ей открылось нечто такое, чем нельзя поделиться с окружающими, потому что они не поймут.
Теперь ее родные стояли на асфальтовой дорожке, украшенной павильончиками и киосками, где можно было приобрести цветы, фрукты и разные безделушки, приятные для больного. Во всяком случае, эти павильончики супруги Флидеры и тетя Клара видели. И, вероятно, удивились бы, услышав, что с начала войны подобной роскоши там уже не водилось. Такие вещи у них не было охоты замечать. Теперь они всецело сконцентрировались на задаче, которая им предстояла: не предполагая, что пани Тихая поправится, стали с полным пиететом готовить для нее последнюю услугу, которую оказывают ближнему живые.
Смерть в хороших семьях, чтущих традиции, обставлялась со всей серьезностью. Не только скорбь по ушедшему родственнику, но и сочувственная почтительность к неповторимому в своей важности шагу в вечное упокоение, как это называли прежде. Того, кто совершает этот шаг, необходимо окружить самым благоговейным вниманием и заботой. Не какая-то вульгарно-безвестная кончина, каких в войну было миллионы, а со всей тщательностью подготовленная последняя услуга уходящему. В подобных взглядах Флидеры были воспитаны, чтили их, полагали незыблемыми и потому с таким спокойным достоинством шли теперь за главой семьи через широкие ворота этой старой и неуютной больницы.
Прежде чем пройти к больной, они желали поговорить с главным врачом, профессором, светилом, — с ним они, кстати, были знакомы и помимо клиники. Специалиста более низкого ранга для лечения кого-нибудь из членов своей семьи они просто не могли себе представить. Только потом можно было снизойти до беседы с лечащим врачом и старшей сестрой.
У кабинета профессора их ждала Эма — до неприличия молодая и, на их взгляд, недостаточно проникшаяся важностью надвигавшегося события — в распахнутом халатике, что выглядело одновременно и неряшливо, и кокетливо. Она здесь проходила практику.
Эма готова была рассмеяться, увидев эту процессию. Они, казалось, соскочили с киноленты плохого режиссера, изящные и нелепые. И как им объяснить, что это их мероприятие никому не нужно? Не только потому, что пани Тихая хочет умереть, а потому, что ни одно светило не смогло бы в этом случае помочь. А выражение их лиц, и поведение, и весь их облик — действительно как из другого мира. И как такое еще возможно? Однако долго размышлять над этим Эма не могла — они стояли перед ней с сочувственными минами, явно желая деликатно не заметить слишком ничтожную роль своей дочери в лечении пациентки. Но тут они были очень несправедливы к Эме. Они бы ужаснулись, если б только знали, что она думает, что чувствует, когда не менее двух раз на дню заходит к своей свекрови. Постоит над ней, поправит подушку, подаст питье, погладит ее руку и тщетно, до отчаяния тщетно, пытается найти в этом лице, застывшем маской необычного спокойствия, черты оплакиваемого возлюбленного — или, может быть, своего сына, — ведь пани Тихая приходилась матерью Ладиславу. А тут еще этот визит… Конечно, он был проявлением искреннего сочувствия — к пани Тихой всегда относились с симпатией и уважением, — но у нее-то уж давно не оставалось интереса ни к чему…
Эма должна была пообещать, что положит ей в гроб фотографии большого и маленького Ладислава. Больная еще попросила распашонку, в которой первый раз принесли к ней новорожденного сына и которую она потом надела на внука, когда в первый раз пришла к Флидерам.
Эма послушно все исполнила. В тот вечер она не могла уйти, осталась в клинике. Больничный распорядок, этика поведения врача помогали ей сдерживаться, а то она бы плакала, как брошенный, беспомощный ребенок, и все из-за той крошечной младенческой распашонки. Впрочем, это не совсем так. Не в этой светлой распашонке с вышитым петушком заключалась суть — а в Ладиславе, в маленьком Ладе, в Эме, в том, что же будет, когда сын вырастет, а она состарится, как мать Ладислава и ее собственная мать, и жизнь, скорей всего, так же бесповоротно отринет ее, как тех людей, с которыми она провела, вероятно, самую лучшую пору своей жизни, которых любила и, бесспорно, любит, но которые уже стали ей чужды и будили прежде всего сострадание. Это она считала чудовищным, вот потому-то (вернее, еще и потому) она так плакала.
Ко времени, когда родные готовились послушать мнение маститого профессора, Эма уже овладела собой и неуместно громко начала излагать свою точку зрения на состояние свекрови. Участвовать во встрече с профессором отказалась, объясняя это тем, что начинающей медичке неудобно присутствовать при беседе корифея медицины с ее родственниками. В действительности же ей претили эти специалисты старой школы. Но, зная, насколько бесполезно объяснять своим родным обязанности врача в народно-демократическом государстве и права пациента, предпочла уйти.
Она должна была увидеться с Иреной, которой обещала привести Ладика. Они собирались в кино на какой-то диснеевский пустячок, очень забавлявший детей и заражавший ребячьим восторгом и взрослых.
Профессор отнесся к родственникам пациентки тепло и участливо. Не стал скрывать, что состояние пани Тихой внушает серьезные опасения, подчеркнул губительное влияние ее апатии и тактично напомнил о возрасте и испытаниях, выпавших в войну на долю каждого. Он не ошибся. Пани Тихая умерла на следующий день, не выпуская из рук фотографий сына и внука. Сестра сказала, что не успела даже поднести ей воду, которую налила в стакан.
Весной сорок восьмого года ушла из жизни Эмина мать, и тут же после нее — тетя Клара. Ушли, так сказать, рука об руку, что, разумеется, звучит кощунственно, хотя является лишь констатацией факта: вторая пережила первую всего на неделю. Это было прискорбное событие.
Понятно, столь трагическое стечение обстоятельств не могло не вывести из колеи и человека, со всем смирившегося, каким был пан Флидер, и людей, закаленных в жизненных испытаниях, таких, как Эма, Иржи и Ирена.
Можно было бы сказать, что пани Флидерова — как и ушедшая следом тетя Клара — не пережила того, что дети обманули ее надежды. Эме было непонятно, даже смешно, неукротимое стремление матери заставить их с братом жить в соответствии с ее представлениями или по выношенной ею модели. Она с отцом, бесспорно, жертвовала ради детей всем, из-за детей страдала, но почему же не признать простой и очевидный факт: Эма и Иржи — взрослые и время теперь иное. Что же касается единственной опоры, которую Эмина мать по праву искала в своем муже, то ее никогда и не было. В дни безмятежного спокойствия этого не замечаешь, как утверждала она в своей «последней попытке воззвать к нему» — так пани Флидерова определила тот происшедший между ними знаменательный разговор.
Спровоцирован он был, конечно же, Иреной — ее шалыми выходками — и тем, что с пани Флидеровой случился тогда легкий обморок.
Ирене никак не удавалось заиметь ребенка. После первого мертворожденного был второй, проживший всего несколько минут. Дважды готовила свекровь торжественную встречу и приданое. Могло это способствовать любви и уважению к снохе? Конечно, нет. Сочувствие, безусловно, было. Глубочайшее. К Иржи. Но он куда более жалел грустившую жену, чем горевал о сыне, и это уязвляло пани Флидерову. Врачи относили подобные неудачи на счет пребывания Ирены в концлагере и советовали не искушать судьбу. Свекровь Ирены в отличие от медицинской науки приписывала это несовместимости союза Иржи и Ирены и коварству провидения вообще.
Было это со стороны пани Флидеровой жестоко? Пожалуй, даже нет. Просто ей не довелось постичь определенные движущие пружины человеческих отношений — они остались за пределами ее опыта и ее понимания.
В довершение полученного Флидерами нравственного шока Ирена из больницы ребенка привезла — хорошего, здорового ребенка. Только не своего, а рожденного бог весть кем.
Современным читателям следует помнить, что в марте сорок восьмого года, богатого, как известно из истории, всякого рода кардинальными переворотами, к вопросам усыновления или удочерения подходили далеко не так ригористично, как теперь. Две матери договорились между собой… остальное — скрепя сердце — взял на себя адвокат Флидер.