Горький запах осени — страница 65 из 83

Итак, дорогие дети, я принял решение не возвращаться. Оно далось мне нелегко. Заметь, я не пишу «не возвращаться домой». А пишу просто «не возвращаться». Мое детство, молодость, моя жена, вы, мои дети, и этот незабвенный город, на который я смотрел с глупой гордостью собственника и который открывал для себя снова и снова, мое утешение, мой ангел-хранитель, моя родина… Нет, я не впадаю в сентиментальность. Я мог бы позабавить себя более остроумным способом, чем патетически провозглашать, что человек может оказаться лишним в любом веке, хотя это и правда. Слово «домой» ко мне не может иметь отношения, и для меня оно поэтому не существует. В родной стране, такой, какою я ее любил, у меня уже нет ничего. Дом вы решили продать, и насчет вас самих я не строю иллюзий. Говорю это не с укором, даже не с укоризной. Могу ли я отягощать жизнь людям лишь потому, что породил их, вырастил и любил? Подобные резоны для вас слишком мало значат, хоть для меня они и значат слишком много. Со смертью вашей матери я понял наконец то, что давно пора было понять. Но теперь ее нет, у дома — новый хозяин, те жизненные ценности, к которым я тянулся и которые считал за благо, оказались, на ваш взгляд, ничтожными и даже вредными. Правда на вашей стороне, конечно, — вы молоды и строите свой мир. А только правду вашу я не приму — наверно, не смогу, а может, и не захочу. Ваши взгляды просто вызывают у меня тревогу. Мы говорили много раз об этом — повторяться бессмысленно. Вы чересчур шумные, чересчур восторженные, чересчур убежденные и многого не замечаете. Не стану пускаться в толкования истории — они смешны вам, так же как я сам. И это я могу понять и все-таки тихонько вам советую: не сбрасывайте со счетов людские слабости — своекорыстие, себялюбие и разное другое. За время своей адвокатской практики я встретил очень мало благородства, бескорыстия и чистоты в отношениях между людьми. Не исключаю, что мне просто не везло, но ведь и в ваших действиях я не увидел ни особой деликатности, ни внимания к близким. Я имею в виду краткий послевоенный период нашей совместной жизни. Эма, и пани Тихая, и сын Ладислав, Ирена, болезнь и смерть вашей матери и тети Клары… Разве не изобиловали эти дни событиями такой важности, какая непременно требовала вашего присутствия и участия? Считаете вы — положа руку на сердце, — что вели себя подобающим образом? Я покривлю душой, если скажу, что не держу на вас за это зла. Мне понятна предвзятость ваших суждений, но и смешна степень вашей детской ослепленности. А безразличие и отчуждение, которыми вы — хочу думать, непреднамеренно — отгородились от родителей, — еще одна причина, по которой я не возвращусь. Но это, разумеется, не главное.

Не жду, что вам меня будет недоставать. Разве что первое время — как не хватает вырванного зуба. Итак, отсутствие мое не будет для вас помехой — случай оптимальный, это меня утешает. В дальнейшем я бы вам, конечно, стал мешать и раздражать вас своим стариковским своенравием. Мир в наше время не приспособлен для стариковских причуд, где там! Невесело быть чужаком в своей семье, в своей стране. Я знаю, это чувство проявлялось бы все ощутимее. Ваш энтузиазм, ваши великие планы, ваш образ жизни, ваша философия мне чужды. Вам никогда меня не убедить, я не сумел бы в это вжиться. Дело тут не в имуществе, которое копили поколения моей семьи и которое вам представляется балластом. Нет, дело не в имуществе, хотя когда-нибудь и вы научитесь ценить его выгоды и чувствовать его притягательную силу. Страшно, что вы, мои сын и дочь, утратили критерий оценки вещей. Обретете ли вы его? Никогда не пойму, почему вы с такой легкостью списали и исключили нас из своей жизни. И это тоже одна из причин, по которой мне лучше не возвращаться. Я стал бы в тягость и вам, и себе самому. Что касается материальных возможностей моего существования, то о них не беспокойтесь: здесь я вполне обеспечен — там, у вас, пришлось бы перекладывать заботы о себе на ваши плечи, что было бы мне крайне неприятно.

В заключение письма, наверно, очень трогательно выглядела бы просьба не сердиться. Не знаю, для чего писать такие смехотворные и фарисейские фразы. «Еще бы вам сердиться!» или «Еще бы вам не сердиться!» — что это может изменить? Как старику отцу мне еще следовало бы на прощание дать вам какой-нибудь совет, подарить мудрой сентенцией. Но и это едва ли возможно. В эпоху кардинальных общественных перемен и молодых, неперебродивших идей что могу посоветовать я? Желаю вам только хорошего и стойкости, если придется сносить и плохое. Я доживу свой век в этой чистенькой стране, среди людей, с которыми так просто ладить, если есть кое-что на текущем счету. Так что не беспокойтесь. И о том, что буду тосковать один, потеряв родину, тоже не беспокойтесь. Буду, конечно. Но уже времени, отпущенного мне на все про все, остается немного. На это я уповаю.

Все необходимое для некоторых юридических формальностей, которые придется выполнить после моей смерти ты, Иржи, найдешь в конверте, в сейфе нашего банка. Я перевел это на твое имя. Кроме писем и обесцененных акций (они красивенькие, их можно пустить на растопку), там ничего нет. Так что не бойся вскрыть сейф в присутствии нотариуса. Это — мое предписание. Не исключено, конечно, что я что-то проглядел или упустил. Знаю, что этим фиглям-миглям, как говорит Ирена, вы не придаете серьезного значения, и сделал это больше для успокоения собственной аккуратной души.

Не пытайся меня понять. Это была бы нечестная игра. Размышляя обо мне, твоем вздорном заблудшем родителе, ты пришел бы к выводам столь же ошибочным, сколь и несправедливым.

Мы больше не увидимся, и бог ведает, станем ли переписываться. Поэтому прошу: не забывайте приносить на могилу фиалки, незабудки с ландышами и белые розы, белые розы… Живите счастливо, если сумеете.

Горячо вас целую. Ваш отец

Интерлакен, 27.9.1948

ЭЛЕГИЯ

Тем летом выжгло солнце голос твой

и шум листвы, и птичий перелив,

и рыбных стай безмолвье выпил зной

до валунов, до сердца реку осушив…

Франтишек Грубин

Приехала я в Прагу — мой родной город — по прошествии пяти лет. Как только автобус взобрался на Белую Гору, я с любопытством, словно чужеземка, огляделась. Был летний вечер, и город, окруженный высокими белыми домами, напоминал кулису к какому-то фильму из иного тысячелетия.

Даже сердце защемило — до того чужим показался мне этот город! Я закрыла глаза, ничего вокруг не хотелось видеть. Прага уже не та, за пять лет многое изменилось, да и я уже не прежняя, изрядно сдала. А вот и Флоренц, автобусная станция, пересеченная стародавним виадуком и увенчанная зданием музея — десятью годами позже здесь проложат дорогу на журавлиных ногах, она протянется через центр города.

Летний пражский вечер для сельчанки — удивительное зрелище. Сперва мне показалось, что на Вацлавской площади какой-то митинг, как бывало в пору моей молодости, когда здесь происходили всякие собрания, а по Праге бродили молодые люди и, сбиваясь в кучки, пели и танцевали. Мои дети как-то сказали мне, что все это была «муть», а мы тогда были «трехнутые».

Теперь я почти растроганно смотрела на эти вечерние улицы, такие светлые в летние долгие сумерки. А главное — на людей. Было их множество: по улицам прохаживались странно переплетенные в объятиях пары, к театрам семенили дамы в вечерних туалетах, все больше было молодых или уже совсем старых женщин без провожатых. У среднего поколения по-прежнему нет времени, как не было его у меня или у моих знакомых. Мы торопились, и эта торопливость явно пережила нас.

Как было глупо предупреждать молодых о моем приезде, мне вовсе не хотелось у них ночевать. Но субботним вечером деревенская гостья, без друзей и связей, не может питать особых надежд на ночлег. Стоя на остановке в ожидании трамвая, я не отрываясь смотрела на людей. Чтобы понять мой интерес, надо просто, как я, прожить пять лет в этакой глухомани. Наша усадьба точно судно в открытом море. Время от времени приходится ездить в район, а отважные искательницы приключений добираются даже до Пльзени, Клатов, а то и до Праги, есть такие охотники, но я…

Я вошла в телефонную будку и позвонила Эме — то был необъяснимый прилив сентиментальности или чего-то еще, но я так истосковалась по ней.

— Привет, тетя Надя, — ответил мне приятный молодой голос, — мама на работе, ступай к ней в лечебницу или приходи сюда, успеешь, я отчалю только через полчаса, иду на концерт.

Ладик! Что он сейчас поделывает? Да, изучает архитектуру, пошел по стопам отца. Он однажды объяснил Иренке, что нынче только такие профессии, как учитель, строитель или врач, имеют право на существование. Ирена посмеялась, но мне это не показалось смешным, как, впрочем, и его планы на будущее: по возможности быстро найти удачную работу, жениться и усыновить по меньшей мере пятерых детей.

Он пояснил нам, что рожать в сегодняшний мир детей не что иное, как безумная безответственность. В то время у него была излюбленная фраза — «безумец, танцующий на краю пропасти». А что до него, заявил он, так он не безумец, танцующий на краю пропасти, а вполне «порядочный человек». Тогда Ладик только что получил аттестат зрелости и считал, что уж коли преступно-легкомысленные люди рожают детей, а потом бросают на произвол судьбы, то порядочные люди обязаны их как-то обеспечить. Поэтому он и решил усыновить по меньшей мере пятерых — это уж будет зависеть от его заработка.

Эма не преминула заметить, что многое будет зависеть и от его жены, на что он с обескураживающей серьезностью благородной молодости ответил, что это сущая правда и он, конечно, постарается это учесть.

Я быстро прикинула, что сейчас, по всей вероятности, он на четвертом курсе. Его вежливый и задушевный голос побуждал меня к решительности.

— Мама вернется только в понедельник, к обеду, но ты можешь утром поехать прямо к ней, в «разаре