Много я передумал ночью в том вагоне. Не буду утомлять тебя разными занудствами о свободе, самореализации и тому подобном. Вопрос для меня заключался не в них. Как я ни молод, а все же понимал, что это чушь собачья; деньги меня не волновали и, полагаю, никогда не будут волновать. Я смотрел на фотографию Эмы с Ладиком, вспоминал Ирену, Иржи и бедняжку тетю Надю… Тогда в пустом поезде, гнавшем по высококультурной, ярко освещенной и безлюдной земле, я понял, где мое место. Но я понял еще, что жизнь нельзя повернуть вспять, в прошедшем ничего не исправишь, упущенное время невосстановимо, а я осел, как сказала бы Ирена. Что я из себя строил? И зачем? Ах, путь к могиле деда в швейцарский городок в горах — «Ярмила! Вилем! Гинек!» Я сгорал от стыда и смеялся. Смеялся над собой и с облегчением: какой опасной детской болезнью я переболел. Что я забыл в этом прилизанном краю, где все до тошноты ухожено, уезжено и учтено и так железно функционируют вокзалы и благотворительные организации, такие аккуратно вымытые каротельки, такие добродетельные пасторы, что хочется повеситься с тоски! И потянуло меня в нашу человечью сутолоку, суматоху и благословенный кавардак — к безобидным гривастым юнцам, строящим из себя прожигателей жизни, к экстратучным матронам, скорым на язык и на руку… всегда отыщешь у нас человека, кто поможет, выслушает, тяпнет с тобой по маленькой. Не потому, что состоит в организации благодетелей, не потому, что обязан, а потому, что никому нисколько не обязан и благодетельствовать не привык — просто рад потрепаться о жизни, интересуется ею вообще и считает, она того стоит. Свобода — чуть не безграничная… натуры — величавой широты, каждый всегда готов подставить тебе плечо, чтобы помочь выбраться из любой ямы… но уж другое дело, если сам туда попадет. У нас по крайней мере во что-то верят, и существует такое понятие — будущее, — хоть иногда оно оказывается не таким, как его себе представляли. А великолепные неожиданности, которые открываешь в людях! А полная вольготность почудить и молодым, и старикам! И никаких тебе незыблемо переходящих по наследству мест под солнцем или в тени. Все это — моя родина.
Остается неделя моего пребывания здесь. Все было очень хорошо. И это прочувствованное путешествие к могиле деда… Я смотрю на мир другими глазами. Умытыми. И на себя, и на тебя, Эма. И жду не дождусь возвращения домой.
Целую. Твой заблудший сын Ладислав.
Милая Надя или, как именует тебя Иренка, доблестный страж границы чешской, здравствуй!
Был у меня вечный Ян. Мне представляется неумным, что ты опять отвергла своего извечного жениха Яна Евангелисту — только что не Пуркине, а Ермана. Сколько лет прошло с тех пор, как ты сделала это впервые? Тогда ты была глупенькой девчонкой и, видимо, ждала, когда придет настоящая любовь, которая благополучно не замедлила явиться. Понять такое можно. Но почему ты повторила это теперь, когда любви уже не ждешь, а так нуждаешься в покое и поддержке? Ею мог бы стать для тебя — и был бы этим счастлив — Ян Евангелиста. К тому же он мужчина видный, с широким кругозором и приятными манерами и любит тебя столько лет. Будь же к нему благосклонна и снисходительна. Или ты уж настолько устала, что хочешь быть в одиночестве? Не сердись, Надя, но в это я не верю, это на тебя не похоже. Так что прошу тебя, хорошенько подумай еще раз.
У нас в клинике один случай… не знаю, назвать ли его печальным — веселых случаев у нас вообще-то не бывает… чего я только не передумала ночью возле постели той девчушки. Нерадостные были мысли. Знаешь, все говорят, я альтруистка, жертвую собой ради других и прочее в таком роде. Но это неправда. Только представь себе, сколько ночей я провела у постелей больных детей, а возле Лади — ни одной. Возле его кроватки не садилась даже, чтобы почитать ему сказку. Ты скажешь, счастье, что он был здоров, но дело тут не в этом. В оправдание себе я могла бы заметить, что, когда Ладик рос, существовала теория, по которой детей нельзя нянчить, нельзя читать им на ночь — просто говорить «спокойной ночи» и гасить свет. Теперь пишут совсем другое. Но я-то помню, как обе бабушки и тетя Клара в ответ на мои наставления говорили, горько усмехаясь, что так, как проповедую я, не воспитывают даже собак. А тетя Клара тут же приводила в пример своего Эзопа. Когда его щенком привели к ним и он тосковал, дядя Йозеф рассказывал ему собачьи истории, где главным действующим лицом был Эзоп. Теперь я мысленно оправдываю дядю Йозефа и бабушек. Мои взгляды, хоть и опирались на тогдашние теории и исследования, были ложны. В этом меня убедил сам Ладислав — его отношение к жизни и ко мне — при том, что ему еще посчастливилось попасть к Ирене.
Я проклинала себя, когда узнала, что мне предстоит рожать. Ненавидела свой здоровый организм и о ребенке думала не с радостью и любовью, а ужасаясь тому, что меня ждет. Тебе, я полагаю, это понятно — ты ведь пережила то время и знаешь, каково нам приходилось. Потом был Панкрац. Ладислава расстреляли. Можно ли тогда было лелеять мысль о сыне, родившемся у арестантки под надсмотром перепуганной повитухи, молоденького ассистента и насупленной надзирательницы? Мама мне говорила, что они бежали из родильни с младенцем на руках так, словно он был краденый, и сразу же поехали в сазавский особняк, чтобы на всякий случай быть подальше от Праги. Вот что пришлось получить Ладе в добавление к обычному шоку новорожденного, из темной теплой надежности извлеченного на холодный слепящий свет — в жизнь, где уже предстояло полагаться на себя, на силы собственного организма да разве еще на какую-то неисповедимую удачу. Меня увезли обратно в тюремный лазарет. Тамошний доктор ходил вокруг меня и вздыхал. В ту ночь я не сомкнула глаз. Болели груди. Наперекор войне и ужасающим условиям я могла бы выкормить пятерых. Но я не плакала, а благодарна была за пузырь со льдом. Когда лед начал меня студить, я почувствовала, что каменею. Я, кажется, так и осталась каменной.
Быть может, кто-то из сочувствия сказал бы, что у меня на то имелись основания. После ночи, проведенной у постели той девчушки, я поняла, что никаких таких оснований нет и быть не может. Мне только странно: поняла я это именно вчерашней ночью. Сколько таких ночей я провела с детьми, которым было плохо, которые лежали при смерти, и никто не был в состоянии им помочь! Но лишь вчера дошло до моего сознания: ни один взрослый не может так относиться к ребенку, тем более если он свой, тем более если он растет без отца. Когда Ладик ушел жить к Ирене, я думала, это из-за того, что ему у меня скучно. Дома я бывала мало, он слишком часто был один. То, что папин отъезд был для него ударом, я смогла понять — они были друзьями. А перед тем скончались обе бабушки и тетя Клара… До ребенка ли было в такой ситуации? И предстоял еще последний зачет (тоже мне важное дело!). Теперь я вижу, насколько это смехотворно, и мне так горько… Но тогда все представлялось по-иному. На Ирену я смотрела чуть не свысока за ее детородный комплекс. Причину его я, правда, знала. В концлагере, где мы с ней находились, держали и детей. Но нет на свете силы, могущей искупить смерть хотя бы одного ребенка, хоть одну нанесенную ему обиду. Ирену я понимала и все же ставила себе в какую-то заслугу, что у меня не сформировался такой комплекс. Хотя как же не сформировался? Я посвятила всю себя (на это я, наверное, имела право) чужим детям, пожертвовав наиболее важной вехой жизни своего единственного сына, на что мне никто права не давал. Итак, я посвятила себя детям. Это мой мир, моя любовь и самоутверждение. По виду это благородно. А на деле лишь наиболее отталкивающая форма эгоизма, бессильное одиночество, беспомощность, своего рода наркомания — к счастью, полезная для общества. Вот в чем был смысл моего существования. Но разве этого достаточно? И что это давало Ладе? Я знаю, ты мне скажешь в утешение, что он жил у Ирены, в этой ее атмосфере шумной веселости и душевной чуткости, с пятью детьми, их неимоверно занятым отцом и матерью, которую все еще можно принять за их старшую сестру. Помнишь, с каким юмором она рассказывала, как первый раз пришла в детскую консультацию с двойняшками? Ирена-младшая несла пеленки. Врачиха взглянула, когда они открыли дверь, и говорит строгим голосом: «Девочка, почему не пришла мама?» А великолепная теория моего брата: «Женщинам надо предоставлять полнейшую свободу — их милые сумасбродства спасают мир!» Только какая женщина в наши дни способна на милые сумасбродства? Или декларация Иржи: «У нас в семье четкое разделение обязанностей — я зарабатываю деньги, Иренка их тратит, оба довольны и при деле». Ничего себе!
Мы выросли в одной семье, однако каждый вынес из нее нечто свое. Мы и войну переживали сходным образом и все же отзываемся на жизнь по-разному.
Я думала, что Ладя, завершив курс в институте, поймет — хоть и не знаю, что внушило мне такую мысль, — почему мы так жили. Это была нелепая идея, дорогая Наденька, даже мне сейчас это дико: вернуть упущенное время!..
К утру, когда уж стало ясно, что кризис у девчушки миновал, пришел Ян Евангелиста. Рассказывал, что ты ему писала о намерении забрать Павла к себе. Я уж достаточно живу на свете и видела немало странных жизненных коллизий в людском муравейнике, так что не удивляюсь твоему намерению и не спрашиваю, для чего ты это делаешь. Вероятно, у тебя есть к тому основания. Наверное, это любовь, попытка вернуть прошлое… Но, Надя, милая, вернуть ничего нельзя. К чему ты хочешь возвратиться? Что рассчитываешь найти в Павле? Ведь он уже не тот, который тебя покорил, которого ты любила и, боюсь, любишь до сих пор. Он и не тот, который тебя бросил, и не тот, которого ты хочешь в нем найти. Если же думаешь, что заботиться о нем — твой долг, то в равной степени жестоко ошибаешься. Уверяю тебя. Ты можешь сказать, вот, рассуждает о долге и дает советы, когда сама забывала о долге и перед ребенком, и перед родителями, преследовала только собственные цели… Наверно, ты права в том, что я не должна давать советов. Знаю, что нельзя было напортить себе в жизни больше, чем это сделала я. Нет, не перечисляй, пожалуйста, сколько я успела, чего достигла, какой вклад внесла… Это, конечно, и полезно, и хорошо, но я бы отдала все это лишь за то, чтобы стать Ладику таким же близким человеком, как Ирена. Это я тоже поняла, когда сидела ночью у постели той девчушки. Я над своей мамой смеялась — мысленно, разумеется, — когда она, вздыхая, говорила, что после сорока время начинает лететь, пани Тихая к этому добавляла, что после пятидесяти дает себя знать каждый прожитой год, после шестидесяти — каждый месяц. Я стараюсь не думать о том, как буду жить, когда придется выходить на пенсию. Без клиники, без своих детей… Кроме них, у меня нет ничего и никогда ничего не будет — грядущее мне представляется длинным, ярко освещенным, но совершенно пустым коридором. Еще и потому, моя дорогая подруга молодости, мне хочется замолвить слово о Яне Евангелисте. Лучшего мужа тебе не найти. Он и помог бы разрешить твои проблемы с Павлом. Пренебреги на время материнским долгом и хоть немножечко подумай о себе, пока не поздно… Сестра меня зовет, продолжу вечером.