Горький запах осени — страница 77 из 83

После обеда за ней и Фран заехала Ирена, посадив их в машину, повезла на сазавскую виллу. Павел должен был приехать вечерним поездом, Иван — в субботу утром, на своей мотоциклетке. В пятницу ему предстояли какие-то экзамены, и он был рад, что дома никого не будет. Но вместо Ивана неожиданно приехала Эма. Не выключая мотора, поднялась наверх, к Надежде. Едва она появилась в дверях кухни, Ирена и Надя замерли. Эма еще не произнесла ни слова, но в лице у нее и у Иржи была такая странная отчужденность…

— Что случилось? — с испугом выговорили подруги.

— Надежда… — сказала Эма, — Надя… ты сейчас поедешь с нами в Прагу, Иван попал в аварию. Он в больнице.

— Положение серьезное, Надя, — сказал Иржи.

Вечером они возвратились. Молча сидели на кухне. Надежда плакала. Иван был мертв.


Как-то вечером — был заключительный концерт «Пражской весны» — Ладислав предложил матери выпить с ним чаю. Эма улыбнулась. Эта привычка, видимо, переходила у них в семье из поколения в поколение: около шести часов пить чай, а возвратясь после концерта или спектакля, перехватить что-нибудь легонькое — на этот раз, скорей всего, клубники, пронзительный аромат ее доходил даже из кухни.

Было приятно уже совсем одетой для концерта посидеть за чашкой чая с сыном, державшим себя этаким заправским кавалером добрых старых времен.

Ладислав с видом знатока отпил из чашки, объявил, что чай великолепен, и, как о чем-то малозначащем, сообщил, что разошелся с Мартиной. Бракосочетание предполагалось через четыре недели: как раз подоспеет июль — месяц свадеб. Не дав изумленной Эме опомниться, стал деловито объяснять. Причина, явствующая из его слов, была однозначна и непостижима. Мартина неожиданно заартачилась и заявила, что хочет ребенка. Такое пожелание Эма сочла естественным: дети, как известно, цветы жизни, почему же Мартине не иметь ребенка? Картина — малыш в ее доме — даже вдохновила Эму. Ладислав объяснил матери, что от своего плана, который несколько лет назад все объявили мальчишеским сумасбродством, он не отказался, да и ход мировых событий подтверждает, что он был прав, считая, что лишь безумец может теперь заводить детей. А если уж они рождаются и к тому же у людей подлых, которые не заботятся о них и даже бьют, то долг людей порядочных брать таких детей на свое попечение, как это сделала Ирена. На это Эма возразила, что у Ирены четверо своих, а Ладислав ответил, что после войны была идиллическая эпоха, люди верили, что ничего подобного не может повториться, а между тем… И он протянул руку к газетам, где информации о событиях в мире не оставляли места розовым иллюзиям. С этим Эма не могла не согласиться, но предупредила, что компаньонку для организации семейного детского дома Ладислав вряд ли найдет, а если какая-то без памяти влюбленная в него пойдет на это — через год-другой раздумает.

— Не обольщайся, — сказала Эма, — материнство — это как неизбежная болезнь, большинство женщин просто места себе не находят, пока не заведут ребенка, поверь мне. И странно, что ты ищешь счастья в осуществлении такой неслыханной идеи.

Ладислав. Счастья? Кто говорит о счастье? Я о нем и не думал.

Эма. О чем же ты в таком случае думал?

Ладислав. О том, как плохо обращаются с детьми.

Эма. И с тобой плохо обращались (это была попытка уйти от разговора, который мог перерасти во что-то неприятное)?

Ладислав. И со мной. Да, и со мной.

Эма. Ну как ты можешь говорить такое? Ведь Ирена…

Ладислав. Ирена ни при чем. Я не хочу быть таким, как вы, старшие. Ты считала, что дети не понимают и забывают быстрее, чем вы.

Эма. Мы все забываем — в этом милосердие природы.

Ладислав. Потому что хотите забыть. А дети хотят помнить.

Эма. Ты мне об этом однажды уже сообщал, в письме.

Ладислав. Я хотел помнить и потому поехал к деду. Туда. Искал его.

Эма. Его уж не было в живых…

Ладислав. И написал тебе то письмо.

Эма. Ты возвратился — это главное. Но почему (как тяжко матери это выговорить), почему ты в таком случае возвратился, когда ненавидишь меня и мстишь всей своей жизнью, а в том письме — еще и тем, как ты намереваешься распорядиться своим будущим? Ведь это смехотворно — организовать у себя детский дом и полагать, что…

Ладислав. Но я ведь понял, что не имею на это права.

Эма. Да не в том дело, какой тут может быть разговор о праве?..

Ладислав. Все это были детские фантазии, навязчивая идея.

Эма. А Ирена?

Ладислав. Ах, Эма, Эма, она ведь к нашей распре не имеет отношения.

Эма. Ты возвратился, значит, из-за нее. А я, по-твоему… — она не договорила. — У вас, родившихся после войны, нет жалости, вы ничего не в состоянии понять, ничего не хотите представить себе, вы лишены милосердия.

Ладислав. Милосердия?

(Пауза.)

Ладислав. Ваше прошлое — оно ваше.

Эма. А страх, а ужасы, какие мы пережили?

Ладислав. Видишь, ты не смогла забыть, а у детей, по-твоему, в забывчивости — милосердие природы. Ты же прекрасно знаешь, что́ мы в состоянии понять, а чего не можем. На то ты у нас вся в дипломах.

Точно как Ладислав-отец: когда вдруг надвигалась опасность взрыва чувств или ненависти, искал прибежище в шутке и бывал спасен. У Ладислава-сына в двадцать девять лет все было впереди. Он утверждал, что это ровно ничего не значит: его устремления не могут повлиять на ход вещей. Его двадцать девять лет переживали с ним Ирена и Эма, он был их будущим. Но в жизни каждого, а значит, и Ладислава, настает время, когда прибежища приходится искать в себе самом. Женщинам — в воспоминаниях, в маленьких детях, во внуках…

Ладислав. Я похож на отца?

Эма. И да, и нет. Кто знает, каким бы он стал в тридцать лет.

Ладислав. В тридцать?

Эма. Ему было двадцать шесть, когда…

Ладислав. Он не послал бы своей матери такого страшного письма?

Эма. Нет.

Ладислав. Вы жили в ином мире.

Эма. Мне кажется, мы были счастливее, жили объемнее…

Ладислав. Хотя и умирали? Как папа.

Эма. Хотя и умирали.

Ладислав. Вы были невероятно жестоки к себе.

Эма. Нисколько. Мы только хотели… Ах, сколько же мы всего хотели!.. И все это ничтожно мало в ваших глупых пустых глазах (Эма чувствовала, что ее захлестывает злость).

Ладислав. То, что вы делали, не было зря, кровь не может пролиться напрасно.

Эма. И теперь идет война, повсюду на земле умирают люди…

Ладислав посмотрел на Эму. Она сидела выпрямившись, и взволнованность ее заметить можно было разве что по учащенному пульсу, если бы Ладиславу вздумалось его измерить. Он наклонился к матери — она и теперь еще была красива — и церемонно поцеловал у нее руку.

— Пойдем, — сказала Эма, — а то опоздаем.

Неторопливо шли по набережной к Дому художников. Пастель тонов июньского вечера делала город фантастической кулисой к сказке. Эма взяла сына под руку; поднимаясь по ступеням парадной лестницы, услышала вдруг за спиной захлебывающийся ехидцей шепоток:

— Гляди, наша доцентша-то какого подцепила молодайчика!

— Ну, не болтай, — возразил мужской голос — бесспорно какого-нибудь подающего надежды ассистента, — это сын.

— У нее сын?! Под капустным листом она его нашла, что ли?..

У Эмы потемнело в глазах, она оперлась на руку Ладислава.

«Вообще-то зря я ей все это выложил, — подумал он, — в конце концов, это старая женщина, и жизнь ее не баловала, да и теперь не балует…»

Потом их чувствами завладел Бетховен.

ЭЛЕГИЯ

Пришло письмо от Фран. Она развелась и собирается замуж. О Петре ни слова. Зато сообщает — словно речь идет о бисквите с фруктами, который она испекла вместо творожного пирога, — что ее новый муж — зовут его Алан — ни за что (и она это подчеркивает) не соглашается жить вместе с маленьким Матысеком. Он любит Фран и не хочет, чтобы даже тень ее прошлого легла между ними. И Фран, Фран стремится угодить своему Алану.

В первую минуту мной овладело желание сесть в автобус и ехать в Прагу. Матысек, мой маленький мальчик, — это он-то тень прошлого? Мне сделалось так же скверно, как и в тот день, когда мы с Эмой примчались в больницу к Ивану и нас подвели к нему, но он даже не узнал нас, а час спустя скончался. Нет, никогда мне не постичь, как я могла пережить его смерть. Конечно, у меня была Фран, моя Фран, но теперь, что теперь? Я стара, силы мои на исходе, Матысек не сын мне, и, пожалуй, даже нет закона, по которому можно было бы заставить сумасбродную мать оставить ребенка у себя. А впрочем, что за жизнь была бы у маленького Матысека в таком доме? Может, и хорошо, что нет такого закона. Фран ни словом не обмолвилась о Петре, отце ребенка, — как же он отнесется к этому? Она лишь сообщает мне, что предприняла шаги — господи, какое дикое выражение, — предприняла шаги, чтобы Матея определить в приличный детский дом, и якобы кто-то, знающий толк в этих делах, обещал ей помочь. В конце письма любопытная фраза: разве что ты захотела бы взять его к себе…

Я призадумалась. Петр не откликнулся, а мать его сообщила, что он уехал куда-то далеко на монтажные работы, причем, скорее всего, от отчаяния. Значит, теперь у Матысека, кроме меня, нет никого. Я тут же написала, чтобы мальчика отправили ко мне с Иреной, ей я тоже послала письмо, и она обещала все уладить. Мне пятьдесят восемь, Матысеку нет еще и пяти, какие у нас с ним могут быть виды на будущее? Но я не имею права так думать. Никоим образом. Я все уже приготовила для него, и все-таки трудно представить себе, как мы будем жить вместе, но мы обязательно постараемся, я это знаю. Завтра они приедут.

Сейчас полночь, не спится. Все думаю о том, не совершила ли я ошибки, справлюсь ли и надолго ли меня хватит?