— Конечно, узнаешь. Эма одна такая на свете. — Иренка казалась озабоченной, словно не была уверена, что все устроила должным образом.
Мы нередко слышим, читаем, а то и учим в школе о необычных явлениях природы, и, конечно же, вполне доверяем не только немудреному рассказу наблюдателя, но и научным данным и свидетельствам, зафиксированным в солидных трудах. И все же, пожалуй, этого недостаточно, чтобы составить себе ясное представление о необычных, большей частью опасных явлениях природы, о том, что происходит с землей и как себя чувствуют люди, на которых эти стихийные бедствия обрушиваются.
Нечто подобное творилось и с Надей. Она нередко слышала, как девочки ее возраста и те, что постарше, грезят о странном природном явлении, именуемом любовью, и прежде всего любовью с первого взгляда. Она читала и романы, посвященные такому явлению и вышедшие из-под пера авторов старомодной, чувствительной школы романтиков. Читала она и реалистов, и даже кое-кого из сюрреалистов, которые, надо сказать, так и не сумели увлечь ее ни в молодости, ни поздней — ведь ее фантазия была подавлена фактами и представлениями, обусловленными столь суровой реальностью, что она и впрямь не находила никакого очарования в сверхреальных видениях, она просто-напросто настроена была на волну иной частоты.
По поводу явления, именуемого первой любовью, или, точнее, любовью с первого взгляда, существует множество мнений. Все они общеизвестны. У каждого своя правда, а общей правды нет, уж так повелось в жизни — большая ложь складывается из малых правдочек.
Эма с каской прямых волос цвета «тициан». Эма!
Это была любовь с первого взгляда. Нет, бога ради, не обнадеживайтесь и уж тем более не возмущайтесь, предполагая, что я заведу вас в лесбийские кущи, обретающие время от времени столь шумную популярность. Не о них речь. Надя была существом прямодушным, с детства, к сожалению, лишенным не только атмосферы простых, уравновешенных отношений и чувств — мы вовсе не притязаем на любовь, о нет, мы куда скромнее, — но и добрых, мучительно желанных отношений с человеком старше себя, будь то сестра или подруга, если уж мать отвергала ее таким непостижимо непримиримым образом. Не следует забывать и об оторванности девочки от мира, искаженно кривым зеркалом жизни старого дома. И еще одно обстоятельство: до четырнадцати лет она ходила только в женские школы, а стало быть, не имела ни опыта общения с мальчиками, ни даже представления о них. У нее, конечно, был брат, но ведь нам известно, что ни брат, ни отец никогда не воспринимаются как существа мужского пола в прямом смысле этого слова. Это существа ангелоподобные, как бы бесплотные, их телесность столь естественна и привычна, что тем самым совсем неощутима. Сверх того, брат, носящий патриотическое имя Пршемысл, старался избегать какого бы то ни было проявления родственных чувств, даже намека на них, не говоря уже о симпатии, расположении или братской любви — продолжи мы эту тему, мы могли бы далеко зайти…
Даже класс городской школы, где училась Надежда, не обошелся без нескольких мечтательниц, которым хотелось любить и боготворить. Но шел 1938 год, и нежные чувства уже давно не обретали той стремительности взлета и падения, как это бывало во времена их матерей или даже бабушек. Суровое настоящее и головокружительные сальто мировых событий в равной степени оттеснили на задний план мечтательные порывы молодых сердец. Да и то бесспорно, что во время войны — не в период кризиса, который приводит к ней, и это все понимают и только в нервическом напряжении ждут, КОГДА придет грозный час, — дети быстро взрослеют, характер их ломается, зачастую даже мужает, но в любом случае они лишены естественных условий. Не познавшие радостей юности, задавленные слишком непосильными заботами, эти поколения детей вырастают болезненными и всю жизнь несут на себе эту печать.
Надежда, эта чужестранка в архипелаге страсти нежной, на протяжении всего детства и ранней молодости с легкой усмешкой, таящей грустную зависть, наблюдала за влюбленностями своих ровесниц, за вечно осмеянными чувствами, что были обращены на ушастых мальчишек с торчащим, кадыком и ломающимся голосом, этих будущих мужчин, которым пока редко кто сочувствовал, которых почти никто не понимал и с которыми уж определенно никто — во вред себе же — не хотел считаться.
Ученица Надежда Ярмила Томашкова в обыкновенной школьной юбочке — не то коричневой, не то темно-синей, в блузке из стирающегося вельвета, которую сшила сама, вот эта Надя, совсем не подготовленная ни к чему такому, что в жизни детей из нормальных семейств, окруженных друзьями и знакомыми, воспринимается как нечто естественное, шла заискивающе мягким и бархатисто-теплым осенним днем мимо непривычно безлюдного угла «роковых свиданий» на встречу с подругой Ирены Смутной.
Поначалу, когда Иренка обратилась к ней за помощью, вся эта история представлялась ей совсем обыкновенной и даже чуть забавной. У Иренки свидание — для Нади это было очевидно, у нее не было никаких сомнений: возможен ли иной интерес или иная тайна, кроме любви, в жизни девушки молодой и очаровательной? А вот теперь, бредя по улице живой и все-таки особым образом опустелой, какими могут быть улицы лишь в больших городах или именно в столицах, она почувствовала, что ей недостает смелости подойти к незнакомой барышне. Конечно, это наверняка именно барышня, если у нее каска волос цвета «тициан», воротничок из норки или соболя, то есть из чего-то такого, о чем мы узнали из сказок, правда уже давным-давно позабытых. И что же она ей скажет? И должна ли она, обращаясь к ней, называть ее этим обычным смехотворным словом «барышня»?
В доме, где жили Томашеки, ютилось несколько барышень. Удивительно жалкие создания на задворках общества и времени, некая помесь смешного и притом трагического, вызывающая жалость и одновременно глубокое презрение, особенно у тех, кто лучше преуспел в жизни. Вот почему Надежда с самой первоначальной поры своей осознанной жизни понятие «барышня» связывала с чем-то безнадежно загубленным, поблекшим и пропахшим грошовым, к тому же редко употребляемым мылом, самым дешевым маргарином и ржаным кофе, то есть той мешаниной запахов, которая никак не могла относиться к незнакомой Эме.
Девушка, именуемая Эмой, избавила Надежду от нелепого заикания в первую неловкую минуту знакомства тем, что с милой улыбкой искушенного в общении человека заговорила с Надей первая и вполне естественно выразила догадку, что Иренка, видимо, потому прислала свою подругу, что не смогла прийти сама. Вдруг все стало на свои места удивительно просто. Эма выглядела очень молодо — да и было ей всего восемнадцать, — но на лице было выражение сдержанной мудрости, которая часто украшает юные лица, а иногда сохраняется и на всю жизнь. Это было лицо, расположившее к доверию даже осторожную Надю: нет, эта девушка никогда не станет дешево подтрунивать над ее наивностью и провинциальностью, она даже не заметит, какое на ней поношенное и несуразное пальто реглан, явно не подходящее для такой взрослой девочки, как Надя.
Многие годы спустя Надежда с Иренкой пытались воскресить в памяти этот эпизод первого знакомства с Эмой, которая стала затем Надиной подругой на всю жизнь, но ни одна из этих женщин, уже усталых и печальных и именно потому мечтавших хотя бы на миг вернуться назад, во времена «угла роковых свиданий», в пору больших чувств и больших надежд, так и не смогла, как ни пыталась, извлечь из воспоминаний хотя бы осколок того события, из-за которого Иренка не пришла на свидание с Эмой, или того места, куда Надя должна была ее проводить. Много лет спустя именно эта осечка памяти представилась им великой несправедливостью, ниспосланной судьбой.
Но тогда, после первых Эминых слов, обращенных к Надежде, снова стало так же хорошо и весело, как было за час до этого в школьном гардеробе, когда Иренка сообщила Наде по секрету, что у нее другие, более важные дела, и Надежда с каким-то затаенным или, скорей, неосознанным упованием на чудо, долженствующее в ее жизни все изменить, бросилась в эту авантюру, которая по существу никакой авантюрой и не была. Обе девушки с первых же слов потянулись друг к другу, словно были знакомы уже долгое время и их многое связывало. Они шли все еще оживленными и столь причудливыми улицами Старого Места, где веяли, словно стяги, всевозможные ароматы — благоухали цветы, заморские пряности, свежежареный кофе, первые каштаны, доносился густой запах шелка, шоколада и апельсинов, но и кошатины и винных бочек, духов дорогих и совсем ординарных, слышался тут и запах человеческих голосов, их напевные мелодии, каденции от шепота до резкой брани торговок. Витрины изобиловали товарами. В тишине опускавшегося осеннего вечера, затянутого легкой сиреневатой дымкой, которая так оттеняет девичью кожу, зажигались неоны. Магазины предлагали золото, меха. Зима у порога, казалось, говорили они. Для предстоящего театрального и бального сезона они предлагали бархат, велюр, шелковую тафту, для студеных зимних дней — теплые ткани на расхожие костюмы и пальто, которые по тогдашней парижской моде носили длинными, приталенными, с очень широкими лацканами, выкроенными наподобие сердца и зачастую украшенными серебристой лисицей.
В меру строго соблюдаемого домашнего бюджета женщина могла купить себе в одном из староместских меховых магазинов нежную легонькую шубку из модных в ту пору оцелота, рыси или — если речь шла о женщине не первой молодости — из настоящего каракуля — и, конечно, из ондатры, крашеного кролика или искусно стриженного барашка.
Неверно было бы утверждать, что обе молодые пражанки, нимало не интересуясь сокровищами магазинов, вели между собой оживленный разговор. Говорила главным образом Надежда, которая считалась молчальницей. Она отвечала на Эмины вопросы, задаваемые непринужденно и скромно, и была счастлива, что может рассказать о вещах и чувствах, о которых отроду никто ее не спрашивал, потому что отроду никого особенно и не интересовало, что она думает или даже чувствует, словно бы все это было чем-то непристойным, что лучше приглушить деликатным молчанием. Почему, однако, Эма проявила столь необычный для первой встречи интерес к Наде, совсем чужой девочке? Как позже она объяснила Иренке, Надежда представилась ей фарфоровой куклой, которая попала в руки бессердечного ребенка и которая однажды будет разбита, но так и не поймет почему, а то и вовсе не поймет, что разбита. Эма и Иренку расспрашивала о Наде, но та ничего не могла ей сказать, кроме того, что Надя милая девочка, чуть-чуть с причудами, из странной семьи. Под этим «из странной семьи» она мыслила не что-то буднично пренебрежительное, а просто какую-то запуганную замкнутость, по причине которой учителя хвалили Надежду, ошибочно объясняя эту особенность старанием и трудолюбием, а соученицы на первых порах недоверчиво косились, подозревая в ней дурную честолюбивую склонность к ябедничеству.