ИГОРЬ КАЧУРОВСКИЙ (р. 1918)
«Померкло небо. Дальний рокот грома…»
Померкло небо. Дальний рокот грома,
И против ветра пчелы потянули.
Как много их свой покидало улей —
И как немного долетит до дома.
«Всю жизнь свою держал я душу настежь…»
Всю жизнь свою держал я душу настежь —
Что хочешь уноси, входя, любой, —
И гости разбирали всё, но часто
Те гости дар мне приносили свой.
Чужое и свое теперь смешалось.
Свое, чужое — разве разберешь.
Но в глубь души, что тайной оставалась,
Сегодня ты, ты первая войдешь.
«Грустным садом иду, вспоминая…»
Грустным садом иду, вспоминая,
В сизых травах росисто-густых.
Расцвели твои розы, родная,
Только ты не увидишь их.
Между нами пропастью ляжет
Черный ров клеветы и зла,
Только роза цветет всё та же,
Что еще при тебе цвела.
Ну, а сердце с розой не схоже,
Сердцу вовсе не всё равно.
И оно без тебя не может —
Без тебя умирает оно.
«Когда в слезах поднимешь к небу взгляд…»
Когда в слезах поднимешь к небу взгляд,
Осыпанному синими звездами.
То звезды расплываются над нами
И вниз скользят.
Как у Ван Гога: видишь город мшистый,
Потемки улицы, мазки огней,
И звезды растекаются пятнисто
Там, в вышине.
Нет, то не прихоть живописной позы
И не безумья темного удел:
Он так на эту улицу глядел –
Сквозь слезы.
С АНГЛИЙСКОГО
МЭРИ ЭЛИЗАБЕТ ФРАЙ (1905-2004)
«Не стой ты у моей могилы, не рыдай…»
Не стой ты у моей могилы, не рыдай,
Меня там нет, я там не сплю, ты это знай…
Я а тысяче летучих ветерков,
В алмазном блеске выпавших снегов,
Я солнца в зернах золотой волны,
Я каткий дождь озерной тишины.
Когда проснешься утренней порой —
Я птичий взлет, кружащий над землей,
Сиянье нежное звезды ночном.
Не стой же, плача, в безнадежной думе —
Ведь я не там,
Ведь я не умер.
РАССКАЗЫ
ТЕДДИ ИЗ СТОКГОЛЬМА
Мы – Лилька, Алешка и я – сидели на корточках под старой шелковицей и, подбирая из пыли перезрелые ягоды, клали их в рот. Как вдруг где-то далеко послышалось низкое и мягкое гудение мотора. Оно приближаюсь в нарастающем облаке собачьего лая. Когда мы выбежали за ворота, бухал уже и соседский Барбос. Наша трусиха Мyxa жалась у ног и судорожно подергивала верхней губой, но где-то очень глубоко слышалось и в ней как бы подземное рычание.
Автомобиль уже взобрался на пригорок, сияя раскосыми фарами, и остановился у ворот адмиральского сада. В откинутую дверцу выпрыгнул тонконогий фокстерьер, за ним, согнувшись, вылезла дама в белом, а за ней поджарый господин в ладном сером костюмчике с пестрым галстуком. Фокстерьер неожиданно и невесомо подлетел к нам и остановился, поджав переднюю лапку. Деревенщина Муха попятилась, показала белые зубы и уныло заворчала. Фоксик смотрел весело, приветливо и любопытно. Один его глаз был на белом фоне, маленький и быстрый, другой мягко поблескивал из черной кляксы, охватившей и ухо. «Тедди», — позвала дама, и Тедди, не касаясь земли, порхнул к ней. Господин же взглянул на нас, сделал обезьянью рожицу, свистнул по-птичьи, а затем улыбнулся золотыми зубами: они были все золотые, до единого. Это было даже страшно, и мы отшатнулись, потрясенные. Все три пошли в сад, а навстречу им по аллее уже бежали из дому адмирал с адмиральшей…
Дома, за обедом, говорили об Оле, адмиральской дочке, что она поймала шведа. Я представляла это себе так: стоит швед в сером костюмчике, сзади, большими шагами, с пальцем на губах, подкрадывается к нему Оля и раз! — хватает шведа за локти. Он оборачивается, делает обезьянью гримаску, скалит золотые зубы, но Оля не пугается, и они под руку идут в церковь венчаться. Из незаконченных фраз, которыми взрослые обменивались над моей головой, я сделала заключение, что у Оли есть поклонник, что он в городе и что очень интересно, чем всё это закончится.
На следующий день мы с Тедди познакомились короче. У стены адмиральского сада давно была свалена горка щебня. Ее занесло землей получилась плошая вышка для наблюдений. За стеной был тенисто-солнечный, тихий сад с песчаными дорожками, ротами на клумбах и сквозной зеленой беседкой. В это утро я влезла на вышку, отвела запыленную ветку от глаз и глянула в сад, похлопав себя по карману — он тяжко и угловато провис сахарными кубиками. Тедди в саду не было. Я взяла кусочек в рот, и он сразу сладко растаял. В раскрытое окно выглянула Оля – я подалась назад. Оля смотрела в небо, на облачко, так внимательно — словно читала, даже прищурилась и приоткрыла губы: ничего хорошею, видно, не прочла, обиделась и ушла от окна. И тогда я увидала Тедди: он спал крепким белым калачиком на самом припеке у крыльца, «Тедди!» — тихонько окликнула я. Он вскинул головку, поднял уши, и черное сразу перевесило. «Тедди!» — повторила я громче, — головка совсем легла на плечо. Затем Тедди упруго подпрыгнул и, прежде чем обдумал свой поступок, стоял на стене рядом со мной и молниеносно ткнул меня в губы мокрым носом. Его незримый хвостик вилял, карие глазенки говорили: «Очень, очень рад знакомству». Мой сахар он схрустел стремительно и опрятно облизал мордочку быстрым языком. Тут меня позвали завтракать, пришлось спрыгивать с вышки.
И вот опять утро, и опять я над чужой стеной. Слышно, как Тедди звонко облаивает кого-то в доме, а в саду, в беседке, сидит хмурая Оля, рассматривает свою ладонь и зевает ужасно, до слез, во весь рот, как зевают в одиночестве. Затем раскрывается дверь дома, из нее сначала вылетает белый маленький вихрь: в этом вихре нельзя разобрать ни головы, ни лап — он, брызгая песком, делает несколько упругих кругов по саду, а вышедший за ним господин останавливается, не решаясь попасть в орбиту. Я случайно взглядываю на Олю. Что с ней? Она стоит, прямая и розовая, и такая красивая, и так смотрит, что я сразу понимаю: это не швед. Довольно было одного фильма, на который я по недоразумению попала, чтобы понять – это тот, «поклонник», и сейчас они будут целоваться. Но тут белых вихрь внезапно замер, превратился в Тедди, качающегося от изнеможения, с косыми, шалыми глазами и брошенным на сторону языком.
Не знаю, целовались ли они там, – вероятно, целовались. Через несколько дней тетя сказала бабушке, что Оля ведет себя глупо, и прибавила слово «афиширует». Мне было жаль Олю, – я вспомнила, как она зевала и как потом обрадовалась, когда тот пришел, и какая стала красивая. Мне казалось, что и Тедди на Олиной стороне. Потом мои чувства осложнились.
Отведя однажды ветку, я увидала в саду шведа. Он сидел на корточках перед Тедди и улыбался, как бритая обезьянка, поблескивая зубами. Он что-то говорил, — странные, ни на что не похожие слова, а Тедди сидел скучный и тихий и невпопад давал ему лапку, только чтобы отделаться. Швед неловко погладил Тедди, встал и посмотрел на небо глазами голубыми, как у моей новорожденной кузины. На небе не было даже и облачка, а он всё смотрел — не мигая: видно, ему было очень грустно от Теддиной нелюбезности. И мне стало его жаль тоже. И я всё думала, как это скверно устроено у взрослых. Мы вот, когда играем, знаем, что это «нарочно» — сегодня тебя съедят людоеды, а завтра ты их перестреляешь, — очень только занятно и весело. А они как заведут игру — и тянут, и тянут, и никак не могут выпутаться, и всем вокруг становится гадко.
Тедди очень любил игру в тряпку: душу свою готов был продать за эту игру. Делалось это так: я перевешивалась со стены с тряпкой в руке, он снизу прыгал и вцеплялся в нее мертвой хваткой. Можно било его мотать, встряхивать, волочить по земле – он каменел и глаза становились выпученными и бессмысленными. Когда я уставала, то опускала тряпку, и он сразу приходил в себя, тряпку бросал, вскакивал и смотрел на меня, дружески щурясь: «Вот, мол, недурно поиграли. Нельзя ли повторить?» Оля нас как-то поймала за этой игрой — подошла смеющаяся, нарядная, с розовым зонтиком в руне. Она погладила меня по голове и спросила, как зовут, но смотрела в сторону; потом гладила тоже заплясавшего Тедди, но все попадала мимо. От нее остался в воздухе словно душистый ветерок. Немножко было обидно — как она мимо спрашивает и ласкает.
А потом, дня через два, дома узнаю: швед уехал. Оля осталась, адмирал — вне себя, адмиральша — очень довольна. «А Тедди?» — забилось мое сердце… Я бросилась к стене с карманом, тяжелым от сахара, с новой прочной тряпкой. Тедди не было. Тихо было в саду и пусто. Тедди увезли в Стокгольм.
МОЙ ОСКОЛОК
Наш бесконечный товарный поезд дернулся в последний раз и остановился. Стало очень тихо, дунуло с поля солнечным ветерком и стрекотаньем кузнечиков. Беженцы, немытые, желтые, измятые, гремя чайниками и подбирая узлы, стали вываливаться в раздвинутые двери теплушек. Приехали. Неизвестно куда — но приехали. Начальство знает.
По-муравьиному волоча свое барахло, они ползли к зданию чистенького захолустного вокзала. Кто-то в немецкой военной форме резким командным голосом указывал направление. Никто, кроме Танюшки, не оглянулся на выпотрошенный поезд. Он стоял усталый, пригретый солнцем, отдыхая от семидневной тряски по венгерской равнине. Танюшка чуть-чуть кивнула ему и запрыгала дальше по шпалам, как по клавишам, приговаривая: «До-ре-ми-фа-соль!.. Мамочка, а мы соль забыли», — вдруг отчаянно закричала она в спину матери. Соль осталась в вагоне, на рейке, набитой над их территори