Горькую чашу – до дна! — страница 106 из 117

Сигареты! В лечебнице они имели такую же важность и ценность, как во всей Германии после войны. В палатах курить запрещалось, только в коридоре, куда нас после еды выводили. Шапиро дал Дитеру сигарету, и он и в коридоре тут же встал лицом к стене.

– Когда-то он был психиатром, – сообщил Шапиро. Двое служителей провели мимо нас группу детей-олигофренов, из которых двое тоже курили. Я с ужасом смотрел вслед процессии юных развалин с вихляющейся походкой, огромными головами гидроцефалов, с выпученными глазами и слюнявыми ртами.

– Что это?

– Дети алкоголиков. Многие из них уже и сами выпивали и подвергались принудительному лечению.

Я молчал.

– Это еще что! Поглядели бы вы в день посещений на их родителей!

В половине девятого служители загнали нас обратно в палаты. Молодой врач, сопровождаемый двумя санитарами, делал уколы и давал лекарства – кому что было предписано. Мне сделали укол. Все получили паральдегид, действительно ужасно пахнущую и отвратительную на вкус жидкость, проглотив которую мы все разом успокоились и захотели спать. В палате стояла страшная вонь, но я уже принюхался – видно, человек ко всему может привыкнуть.

Я был удивлен, почему приступ так и не случился. Ведь я целый день ничего не пил, ни капли виски, и тем не менее даже не был уже в плохом состоянии, только чувствовал слабость, сильную слабость. В 20 часов 45 минут свет погас. Приемничек Шапиро питался от батареек, которые автоматически отключали его через 30 минут, и мы в темноте слушали тихую музыку – «Влтаву» Сметаны.

Старик Дитер Окурок захрапел. Вскоре храп превратился в хрип, а хрип – в клокочущий кашель. С невыразимым отвращением я заметил, что старик во сне беспрерывно плевался – на пол, на стену, на собственную постель, на батарею центрального отопления под зарешеченным окном.

Я услышал, как Шапиро тихонько сказал:

– Утречком я все вытру. Бедняга Дитер попал в море огня, когда горел Гамбург – при большой бомбежке в сорок третьем году. Он уже никого не узнает.

Грустно и мелодично звучала «Влтава».

Я решил, что наконец-то пришло время поразмыслить, что мне теперь делать. О многом надо было подумать! Кто мог меня хватиться? Косташ? Наташа? Дирекция отеля?

Полиция принимает заявление на розыск только по прошествии 48 часов. А со времени моего ареста не прошло и 24. Шауберга я заранее предупредил по телефону. Но чтобы именно Шауберг…

Следовательно, до завтрашнего вечера искать меня не начнут. Завтра вечером наступит Рождество. Работает ли полиция в праздники в полном составе? Были ли публикации в газетах о драке в баре? Ведь доктору Гольдштайну я назвал свое имя.

Минуточку.

Назвал ли?

Я уже не помнил. Я вдруг вообще ничего не мог вспомнить. Паральдегид оглушил меня как самое сильное снотворное. Старик Дитер Окурок рядом со мной все плевался и плевался во сне. Мощно зазвучала вновь основная мелодия «Влтавы» – величественная, романтичная, восхитительная.

23

Наручные часы они мне оставили.

Когда я проснулся – из-за того, что у Шапиро начался припадок, – было только 23 часа 45 минут. Служители вошли в палату и дали архитектору, который все время звал жену и умолял не дать ему утонуть («Эвелин, я не умею плавать! Не умею плавать!»), еще ложку паральдегида; после этого Шапиро вновь уснул.

Зато я лежал пластом, сна ни в одном глазу, и слушал, как в буйном отделении бушевали тяжелые и сверхтяжелые пациенты, слышал визг, удары, топот, слышал плач, ржание, жалобный вой – и то же самое эхом доносилось из другого крыла клиники, где помещалось женское отделение. Всего лишь звуки, издаваемые людьми, но в них не было ничего человеческого. Я слышал выкрики санитаров и топот их бегущих ног, я слышал звонки и дважды вой сирены. Дом не успокаивался на ночь. В конце концов я, несмотря на шум, опять заснул и был разбужен криками в палате и в коридорах:

– Встать! Встать! В умывалку! В умывалку!

Начался пасмурный день – 24 декабря. Санитары стали вытаскивать всех из коек. Я увидел, что Шапиро, задыхаясь и сглатывая слюну, вытирал с пола, с кровати, со стены и с батареи плевки Дитера. После умывания раздали завтрак: хлеб и чай. Шапиро умыл Курта и теперь опять кормил его. После завтрака в палату явились двое врачей в сопровождении санитаров: обход. Они очень торопились и беседовали с каждым из нас не больше минуты. Мне тотчас вновь дали успокаивающее и вкатили укол, от которого я тут же начал засыпать, но все же успел заметить, что некоторые пациенты вышли из палаты – их назначили убирать коридоры, помогать на кухне или колоть дрова. Когда я проснулся, день уже клонился к вечеру. Шапиро сидел на кровати, уставившись в пустоту, Дитер Окурок стоял лицом к стене, а Кинг Вашингтон Наполеон писал письмо своей принцессе.

– Хау, пу хау?

– Хау, хау!

Остальные обитатели шестнадцатой палаты все еще пребывали где-то за ее стенами.

В женском отделении запели хором:

– «Тихая ночь, святая ночь…»

Санитары внесли в палату жестяные миски, на которых лежало немного фруктов, шоколадка и медовая коврижка, украшенные еловой веточкой. Принесли они также письма и передачи от родственников. Письма и передачи были, разумеется, вскрыты и проверены. Все санитары, которых я видел, были мрачны, как ночь, – злились, что им выпало дежурить в рождественский вечер.

Когда начало смеркаться, дверь палаты открылась, и служитель ткнул в меня пальцем:

– А ну, пошли!

– Я?

– А то кто же?

– Куда? – Я перепугался.

– Быстро, быстро, а то схватите по роже, – тихонько процедил Шапиро.

Я сунул ноги в заношенные шлепанцы, набросил выданный мне халат и пошел за служителем по коридору, где несколько пациентов дымили по углам; остановились мы у двери с табличкой: КОМНАТА ДЛЯ ПОСЕЩЕНИЙ.

Санитар втолкнул меня внутрь.

В комнате стояли двое.

Первый был доктор Трота.

Вторым была женщина.

Эта женщина была Наташа Петрова.

334

После этого события накатывали друг на друга быстрее, чем я сумею о них рассказать.

Наташа шагнула ко мне. При этом она неловко задела за кресло, и ее сумочка упала на пол. Доктор Трота и санитар одновременно и машинально нагнулись, чтобы ее поднять, и Наташа, воспользовавшись этим, сунула мне в руку твердый, завернутый в бумагу предмет. Я быстро спрятал его в карман халата.

– Врач и санитар выпрямились. Наташа взяла свою сумочку и поблагодарила. Она смотрела на меня как на совершенно незнакомого человека, и я тоже смотрел на нее как на чужую, хотя с трудом удерживался, чтобы не заплакать. Это стоило мне чудовищных усилий, но я справился. Смотрел на нее, будто вижу в первый раз.

– Ну как, фрау доктор? – спросил Трота. – Это он?

Наташа покачала головой.

– Нет, – сказала она. – К сожалению, не он.

– Вы в этом уверены?

– Абсолютно. Питер Джордан совсем другой.

– Уведите больного, – сказал Трота. Наташа в этот момент отвернулась.

Служитель подтолкнул меня к двери. Он отвел меня в мою палату. За это время все ее обитатели вернулись. Кто читал письма, кто копался в передачах. Шапиро спросил меня:

– Вас пришли навестить?

– Ошибка. Пришла женщина, разыскивающая мужа. После этого я заставил себя выждать четверть часа, прежде чем постучать в запертую дверь. Открыл другой служитель.

– Чего вам?

– Мне надо в уборную.

– Может, господа соблаговолят нынче вечером как-то согласовать свои надобности. Я здесь один на шесть палат, мне тоже охота минутку-другую передохнуть. – Этот служитель был низкорослый, широкоплечий и вспыльчивый. Он отвел меня в туалет и сел на скамью перед дверью. Та, само собой, не запиралась. Пришлось рискнуть. Я вытащил из кармана то, что дала мне Наташа. Твердый предмет оказался четырехгранным ключом, которым в этом доме открывались все двери, а на бумаге, в которую он был завернут, было напечатано на машинке:

«Ты должен убежать сегодня же ночью, потому что две трети персонала получили выходной. Я подкупила привратника, он продал мне этот ключ. Он дежурит у главного входа с 20 часов. Он тебя выпустит. Я буду ждать в машине за углом – первый переулок направо…»

Ниже была нарисована схема, показывавшая взаиморасположение лечебницы и переулка и куда надо поворачивать, выйдя из главного входа.

«…Костюм, белье, ботинки и пальто будут в машине. Вечерние газеты сообщили сегодня о человеке, участвовавшем в поножовщине в баре и доставленном в эту клинику. Там упомянуто, что человек этот отказывается назвать себя. Не позже завтрашнего утра появится кто-нибудь из кинокомпании – дай Боже, чтоб не раньше.

Если установят, кто ты, из Германии тебя не выпустят. Но тебе необходимо попасть к профессору Понтевиво. Я купила билеты в спальный вагон, поезд уходит в 23 часа 50 минут. Постарайся быть в машине между 21 и 21.30. Это – твой последний шанс».

Я разорвал письмо на мелкие клочки и спустил в унитаз. Потом сунул ключ в карман и вышел в коридор.

– Наконец-то, – вздохнул нервный плюгавый служитель.

Теперь пели хором уже и в мужском отделении:

– «И роза расцвела…»

ДЕВЯТАЯ КАССЕТА

1

– Внимание! Просьба отойти от края платформы номер два. Прибывает экспресс Гамбург—Рим через Ганновер, Франкфурт, Штутгарт, Мюнхен, Больцано, Верону, Болонью и Флоренцию! – Механический голос оглушительно гремел в мрачноватой тишине крытого перрона Гамбургского вокзала. Было без четверти двенадцать. Рождественский вечер 1959 года.

Перроны были почти пусты. Всего два десятка пассажиров ожидали, как и мы, альпийский экспресс. Они стояли небольшими группами. Огромная «елка» из лампочек – подарок Управления железных дорог – переливалась огнями над лестницами, спускающимися к перронам.

Наташа стояла рядом со мной. Ей пришлось поддерживать меня, иначе я бы упал. Все медленно кружилось и плыло у меня перед глазами – поблескивающие рельсы, «елка», редкие фигурки людей, красные, зеленые и белые огоньки вдали. На мне было синее пальто из магазина готовой одежды, висевшее мешком, и синий костюм того же происхождения, который был мне мал. Новые ботинки жали. Воротник рубашки был велик. Рядом стояли чемодан и сумка.