– А во-вторых?
– А во-вторых, в своей исповеди вы с большой неохотой отходите от событий последнего времени, которое еще настолько близко, что его можно было бы считать настоящим. И лишь очень редко говорите о своем далеком прошлом, от которого нас отделяют десятилетия, причем приступаете к рассказу с большим трудом – чтобы в конце концов рассказать отнюдь не все.
– Я рассказываю все!
– Отнюдь. Например, вы заявляете, что когда-то очень любили свою жену. Хорошо. Но на ста восьмидесяти страницах текста, которые я прочел, у вас не нашлось для нее ни одного ласкового слова, вы вспоминаете о ней только с раздражением, отвращением и антипатией.
– Я и говорю, что я плохой человек.
– Нет, абсолютно плохих людей не бывает. Почему вы любили свою жену? Когда любовь кончилась? Вы говорите, что ваша падчерица сначала вас ненавидела. Когда эта ненависть обратилась в любовь? Благодаря чему? Почему вы полюбили Шерли?
– По-моему, об этом я рассказал четко и ясно.
– Но я вам не поверил. Чисто физическое влечение не может играть определяющую роль для такого сложного человека, как вы. – Он погрозил мне пальцем. – Не считайте меня, старика, круглым идиотом! Вам придется еще многое мне рассказать, мистер Джордан. И у вас непременно должны быть мотивы и смягчающие обстоятельства. Нет в природе абсолютно законченных негодяев. В каждом человеке есть что-то хорошее.
– Во мне нет.
– И в вас тоже есть. В одном месте вы упоминаете, что ваша падчерица невероятно похожа на какую-то другую девушку. Что это за девушка? Какую роль играла она в вашей жизни?
Заметив, что я смертельно побледнел и щека начала дергаться, он сразу сказал:
– Нам некуда спешить, мистер Джордан, не надо подгонять время. Я просто хотел доказать вам, что до сих пор вы говорили о результатах, а не об исходных моментах вашего становления как личности. Вы дали картину того, что происходило на поверхности. Но еще не прикасались к корням, лежащим где-то в глубине и покрытым мраком неизвестности. Я совершенно уверен, что, например, та девушка представляет собой один из таких корней. Именно эта девушка – а не ваша падчерица, которая так на нее похожа.
Я изумленно уставился на него.
Один-единственный раз я упомянул о Ванде, один-единственный на сто восемьдесят страниц. Но он все равно тотчас почуял правду.
Ванда.
Вот я и произнес ее имя, впервые за много-много лет. А ведь я поклялся себе никогда больше его не произносить! И решил больше никогда о ней не вспоминать! И никогда больше…
Ванда.
Почему я опять произношу это имя? Что со мной происходит? Что делает со мной профессор Понтевиво? Он прав. Все началось с Ванды. Когда она… Не хочу. Не хочу. Не хочу об этом говорить.
Но я должен. Должен. Должен заставить себя это сделать. Должен рассказать все, в том числе и самое страшное. Должен признаться, что я…
Нет, не могу. Не могу. Не могу.
Может быть, когда-нибудь у меня хватит на это сил. Может быть, когда-нибудь у меня повернется язык рассказать историю Ванды.
Ванда…
Ванда…
(Примечание секретарши, печатавшей текст с пленки: синьор Джордан произносит последние слова очень взволнованно и невнятно. Потом следуют несколько совершенно непонятных фраз. После длительной паузы синьор Джордан говорит: «Нет, пока еще не могу».)
2
– А в-третьих? – спросил я профессора Понтевиво, прикрыв ладонью дергающуюся щеку.
– А в-третьих, бросается в глаза, что ваше подлинное прошлое против вашей воли все больше проникает в ваше повествование.
– Что вы хотите этим сказать?
– Приведу один пример. Вы говорите, что этот доктор Шауберг был поразительно похож на вашего отца.
– Это правда.
– Возможно.
– Что значит «возможно»?
– Возможно, сходство и в самом деле было прямо-таки разительное. А возможно, и совсем не такое уж большое. Возможно, оно было… гм… в действительности совсем незначительное. Я говорю – «в действительности», а что такое «действительность»? Это то, что – как мы полагаем – дается нам в ощущении, не так ли? Поэтому может быть, что вы только теперь, задним числом, полагаете, будто между вашим отцом и доктором Шаубергом действительно существовало такое удивительное сходство, для того чтобы вам легче было говорить о своем отце. Я вижу, что ваше отношение к нему было неоднозначным.
– Да.
– Вы избегаете говорить о нем – он тоже относится к вашему истинному прошлому. Но в то же время вас тянет говорить о нем. И поэтому вы – подсознательно – перекинули мостик к нему, утверждая, что между отцом и доктором Шаубергом существовало удивительное сходство. – Профессор улыбнулся. – Таких примеров там множество, дорогой друг. И я очень этому рад. Это показывает, что мы на верном пути. Ваши опасения не подтвердились, ваш мозг не затронут. Это доказывают уже эти первые пленки.
– И я не душевнобольной?
– Нет. В противном случае в вашей исповеди не было бы столько логических связей. А кроме того, вы бы не задавали мне все время этот вопрос. Душевнобольные утверждают, что они совершенно здоровы. – (Моя щека перестала дергаться.) – Вас мучает и заставляет страдать страшный душевный разлад. Через несколько недель вы начнете здесь у нас делать то, чего всю жизнь не могли сделать.
– А именно?
– Разбираться в своей жизни. Когда вам это удастся – а это удастся обязательно, – когда вы вскроете корни своего существования и поймете, что в данных обстоятельствах ваша жизнь должна была сложиться именно так, а не иначе, тогда…
– Что «тогда»?
– …я смогу сказать, что вы вылечились, – ответил он. – А теперь я пойду, оставлю вас одного. Наберитесь терпения. И не забывайте, что вы в течение двадцати лет убивали себя, физически и духовно. Можно ли двадцать лет перечеркнуть за одиннадцать недель? Вот видите! Поэтому продолжайте ваше повествование. Что произошло после того страшного дня – двадцать седьмого октября? Что вы делали на следующее утро, мистер Джордан?
3
На следующее утро, дорогой профессор Понтевиво, я проснулся в семь часов и проглотил те таблетки, которые полагалось проглотить в семь. Потом принял душ, позавтракал и проглотил те таблетки, срок которых наступил в восемь. Наконец я позвонил своему продюсеру в отель «Брайденбахер хоф». Я знал, что не разбужу его, так как он всегда вставал рано.
– У телефона Косташ.
– Доброе утро, Герберт. Говорит Питер. Как дела?
– О, прекрасно! Сегодня собирался вам звонить. В Гамбург приеду только завтра к вечеру. – За всем этим, очевидно, скрывался какой-то смысл, какое-то намерение, какая-то логика. Только завтра к вечеру. А назавтра утром назначен мой визит к врачу страховой компании. – Тут такая натура, скажу я вам! Глаза на лоб лезут! Мы получили разрешение снимать у Круппа! Где хотим! – По сценарию многие важные события нашего фильма происходили на германских заводах тяжелой промышленности. – Во всех цехах! Даже на вилле «Хюгель»! А у вас что слышно?
– Все хорошо. Послушайте, Герберт, нельзя ли мне сегодня еще не приступать к работе? Ведь пока ничего важного нет. Примерить костюмы. Попробовать грим. Подобрать дублера. Все это можно еще отложить. Мне хотелось…
Он облегчил мне этот разговор:
– Понял, Питер, мой мальчик! Были ли вы позавчера в студии?
– Да.
Мы искали для фильма «Вновь на экране» девочек на роли двух молодых танцовщиц в ночном кабаре. Позавчера явились для проб штук шестьдесят, одна смазливей другой. В трубке послышался смех Косташа:
– Ну и как, открыли талант?
– Да.
– Рыжая? Брюнетка? Блондинка?
– Блондинка. Я хотел поехать с ней к морю и…
– Отпускаю. Должен же кто-то заботиться об артистической молодежи!
Этот добряк Герберт Косташ сам регулярно заботился о ней. Правда, ни одной девушке мира он не пожертвовал целых суток. Тем не менее в его руках перебывало несметное множество статисток и танцовщиц.
Для этой цели он даже разработал собственную методику. Когда его администратор Альбрехт набирал исполнительниц для нового фильма и в приемные и коридоры набивались толпы честолюбивых красоток, мой добряк Косташ утром медленно пробирался через толпу девушек и делал свой выбор. Потом на ходу бросал Альбрехту, к примеру, так:
– Брюнетка с пышным бюстом, слева от твоей двери.
– Понял, шеф.
После чего Альбрехт заставлял упомянутую брюнетку с пышным бюстом, стоявшую слева от его двери, торчать в коридоре до конца дня. К вечеру он заявлял ей после краткой беседы, что она, к сожалению, не подходит для этой роли. И брюнетка с пышным бюстом устало, грустно и разочарованно отправлялась плакать в коридор. (И вульгарные девицы с рыжими волосами, и робкие блондинки в таких случаях непременно отправлялись плакать в коридор. Все всегда одинаково.) И в этот момент на горизонте всегда появлялся Герберт Косташ:
– Что тут происходит? Кто посмел обидеть такую красавицу? – Ему рассказывали, в чем дело. Он разыгрывал возмущение: – Что? Не годитесь на роль? Господин Альбрехт, видимо, рехнулся! Пока еще я здесь глава! Подождите минутку, фройляйн, как вас зовут?
Узнав ее имя, он заходил в комнату администратора и обсуждал с Альбрехтом разные важные вещи – естественно, не имевшие к девушке никакого отношения. Наконец он как ни в чем не бывало возвращался в коридор.
– Все в порядке. Войдите и договоритесь о гонораре.
– Я… я все-таки получу эту роль? – лепетала потрясенная девица.
– Ясное дело. Более подходящую, чем вы, трудно себе даже представить. – Ну, тут уж они все, как одна, готовы были броситься ему на шею! А он лишь небрежно ронял: – Далековато до города. Я поеду через полчаса. Если желаете, могу вас подвезти.
– Конечно, господин Косташ! Спасибо, господин Косташ! Я так рада!
Все остальное Счастливчик проделывал в своей большой машине с очень удобными откидными спинками. Киностудии действительно располагались обычно далеко от города, в малонаселенной местности. Все эти девушки с благодарностью отзывались о Герберте Косташе, причем ни одной из них ему не пришлось что-нибудь дарить. Ведь все они получали свои роли!