– Вот именно. Обо всех остальных людях вы говорили много раз: о своей супруге, о падчерице, об отце, о матери; только об этой таинственной девушке не говорили больше ни разу. Уверен, что и теперь не заговорите – или я ошибаюсь?
Ванда.
Ванда. Ванда. Ванда.
Я подумал, что этот профессор – самый умный человек из всех, с кем мне довелось познакомиться в жизни. Ванда.
Я отрицательно покачал головой.
– Не спешите с ответом. Со временем вы еще сами захотите о ней рассказать.
Коварная изменница Бианка вспрыгнула ко мне на колени.
– Видите, она к вам вернулась.
– Профессор, вы сказали, что мозг человека способен к изменениям только до двадцати пяти лет…
– Да. До этого возраста врач еще может попытаться произвести корректировку в относительно небольшом архиве относительно молодой мозговой коры и изменить эмоциональные оценки накопившихся там энграмм – во всяком случае, по дороге из архива к мозговому стволу. Когда они туда поступят – и если врачу повезет, – отрицательные эмоции успеют превратиться в положительные. Молодой человек может еще забыть слишком большую привязанность к матери, может еще найти нормальные связи с другими женщинами, забудет жестокого отца и станет сердечным и теплым, хотя до этого был безжалостным, и так далее. И если пил, может бросить. В психотерапии такого рода лечение с помощью электричества, медикаментов, химикатов или же только посредством бесед с молодыми людьми часто вполне результативно.
– А позже? Если человеку больше двадцати пяти?
– Чем он старше, тем труднее ему помочь. И это естественно, поскольку с возрастом накапливается все больше жизненного опыта, да и реакции становятся все более привычными.
– А клетки головного мозга все более поврежденными, если он продолжает пить.
– Так оно и есть.
– Послушайте, – сказал я, и впервые за много недель ледяной страх вновь охватил меня, – мне тридцать семь. Из них двадцать лет я пил. Не кажется ли вам…
– Что клетки вашего мозга разрушены? С ними все в порядке. В полном порядке.
– А какое лечение для меня еще возможно? Или никакое?
– Есть один метод.
– Какой?
– Мой.
– И в чем он состоит?
Он улыбнулся и сказал:
– Мне кажется, пока еще рановато сообщать вам об этом. Вам надо сначала побольше узнать о человеке и его мозге. Я в свою очередь должен еще немного больше узнать о вас, например об этой таинственной Ванде. А вы еще не готовы рассказывать о ней. Так что нам обоим нужно время. И терпение. Как раз сейчас не следует торопить события. Я сообщаю вам только, что существует способ освободить вас от вашего недуга, причем способ, безусловно, эффективный, – если вы готовы помогать мне.
– Я готов.
– Вот и хорошо, – сказал Понтевиво. – Это была третья лекция. Вы только посмотрите на кошечку. Мне кажется – при самом скептическом взгляде на вещи, – что у нее проснулась любовь к вам. Если хотите, можете иногда брать Бианку к себе в комнату. Это доставит вам радость?
– Большую. Напомнит мне юность. И сделает… – Я не договорил. – Потому вы и предложили, правда?
Толстячок профессор лукаво улыбнулся, кивнул и что-то пропел себе под нос. Он явно был очень доволен.
6
Первое, что я услышал, вернувшись к жизни после того, как умер во второй раз, был тихий и чистый колокольный звон. Я открыл глаза и обнаружил, что лежу на широком диване, покрытом толстым ковром. Комната была просторная и обставлена прекрасной старинной мебелью. Кругом было темное дерево, серебряные канделябры с голубыми свечами, старинная картина, изображающая русский зимний ландшафт. В правом углу рядом с окном висела икона, под ней стоял резной шкафчик треугольной формы, то есть вписывающийся в угол. На шкафчике – старинные часы. Они-то и пробили только что шесть раз.
Между двумя миниатюрными позолоченными столбиками быстро-быстро качался маятник. На столбиках покоился циферблат. Эмаль на нем кое-где облупилась, краски пожелтели и поблекли, часовая стрелка, короткая и тонкая, как паутина, слегка погнулась. Двенадцать римских цифр были узкие и длинные.
В середине циферблата возвышалась фигура старика величиной в десять-двенадцать сантиметров. В руках он держал золотую ленту с надписью. Старик тоже был позолочен, и лохмотья на нем были золотые, а на покрытом позолотой лице читались печаль, страдание и отчаяние.
Когда часы пробили пять и шесть ударов, золоченый нищий рывком поднес ленту к глазам, потом опустил и закивал головой, механически и безучастно, как болванчик.
Я встал, вздохнул всей грудью и вновь почувствовал то тепло, блаженство и покой, ту силу, бесстрашие и уверенность в себе, которые были мне уже знакомы. Мне не надо было сперва увидеть на спинке кресла свою куртку, тем более закатанный выше локтя правый рукав и маленький кусочек пластыря на сгибе, чтобы понять, что мне сделали тот самый укол, который нужно. Из соседней комнаты до меня доносилась тихая музыка и женский голос, напевавший русскую песню.
Значит, Наташина мебель вернулась, квартира теперь была обставлена. Я сразу же почувствовал себя дома в этой комнате, выдержанной в темных тонах, со стеллажом, полным книг на русском, немецком, французском и английском языках, корешки которых проплывали мимо меня, когда я шел к окну. Пол был покрыт коврами. Старый-престарый самовар служил вазой для цветов. В нем стояли разноцветные астры.
На одной из полок стеллажа не было книг, там лежало девять трубок, я сосчитал. Среди них было четыре фирмы «Данхилл». Трубки были старые, мундштуки обкусанные. Рядом с трубками стояла белая фарфоровая табакерка с синим рисунком и позолоченной крышечкой. Я открыл табакерку. Табак в ней почернел и высох от времени. Мише было четыре года, его отец умер до рождения сына. Значит, трубки лежали здесь без употребления больше четырех лет…
Я подошел к старинным часам. На ленте, которую держал в руках позолоченный нищий, были написаны кириллицей какие-то слова. Где-то открылась дверь. Я обернулся. В комнату вошла Наташа. На ней были шелковые шаровары и просторная блуза, свободно ниспадавшая на бедра. Золотое шитье на черном шелке изображало чертей и драконов, демонов, птиц и цветущие деревья. Она подошла ко мне, ее красивое лицо, как всегда, выражало покой и дружелюбие. И я вдруг невольно подумал о том, что, когда я думал о Наташе или видел ее во сне, она всегда являлась мне с неким сиянием вокруг головы, с неким светящимся нимбом. Может, так в темноте лучится радий? Или так светятся во время самораспада животворящие элементы?
– Значит, вы вновь на ногах, – сказала Наташа.
– Я так вам благодарен, – сказал я. За окном солнце этого прекрасного ноябрьского дня клонилось к закату. Небо окрасилось в кроваво-красные тона, и последние кроваво-красные лучи упали на нас с ней. – Я так боялся, что вас нет дома, – продолжал я, поскольку она молчала и только смотрела на меня. – Я звонил, но никто не открывал.
– Мы с Мишей слушали пластинки.
– Но он же не слышит!
– Он кладет руку на проигрыватель и улавливает вибрации. Кстати, это он первый услышал, что вы звоните в дверь.
– Услышал?
– Почувствовал. Он почувствовал, что вы стоите за дверью, и знаками дал мне это понять. Я пошла и открыла. И увидела вас лежащим на полу.
– Я был без сознания.
– Да. И вы довольно тяжелый, мистер Джордан.
– Распух. От воды и виски. Десять килограммов отеков. – Это мое замечание не было удачным; она отвернулась.
– Упаковка с вашими ампулами лежит вон там, – сказала она.
– Вы хотите, чтобы я ушел?
– Да.
– Я бы никогда не решился прийти. Но человека, который меня пользует, нельзя было найти.
– Человек, который вас пользует, преступник.
– Наташа, я должен довести съемки до конца! После этого сразу лягу в больницу.
– Если будете живы.
– Все не так страшно. Просто у меня произошла большая неприятность.
– Наоборот, все очень страшно. Вы можете умереть в любой день, в любой час.
– Какие чудесные часы. Скажите, что написано на ленте в руках у нищего?
– Вы должны уйти, мистер Джордан. Мы же договорились, что не будем больше видеться.
– А все-таки – что написано на ленте, Наташа?
– «Господи, верни мне часы, растраченные впустую!» Глаза ее были чисты и правдивы, неспособны на ложь и притворство, и меня вдруг пронзило горячее, мучительное желание всегда быть рядом с этой женщиной, только рядом с ней, – теперь, когда память вернула меня к реальности и я вспомнил о Джероме Уилсоне, о Косташе, о Шерли, Джоан и полицейских в Лос-Анджелесе.
– Можно мне остаться еще на несколько минут?
– Нет.
– Вы так меня презираете?
– Не надо употреблять таких слов.
– Так вы меня не презираете?
– Вы знаете, что должны уйти. Вы знаете все, что знаю я.
– Я знаю только, что мне хочется побыть тут с вами. Недолго. Совсем недолго.
– Это невозможно. Я не хочу вас видеть. И не могу. Я… – Она повернулась ко мне спиной и привычным жестом поправила дужки очков. – Вы разве меня не понимаете?
Так что я взял со стола желтую коробочку с зеленой точкой и сказал:
– Прощайте, Наташа.
Она не ответила. В следующую секунду дверь распахнулась. На пороге стоял Миша: в красном тренировочном костюме, белокурые волосы растрепаны, в одних носочках. Он засиял от радости, крепко обхватил ручонками мою шею и поцеловал в щеку. После чего издал несколько радостных хриплых звуков. И «поговорил» с матерью. Смотреть на их «разговор» было и жутко, и восхитительно. В конце концов Наташа сказала:
– Он просит вас остаться.
– Значит, можно?
– Этого хочет Миша. Чтобы вы попили с нами чаю и послушали пластинки. В детской. Я сказала ему, что вы должны уйти. Он выпросил у меня полчаса. – И добавила резко: – То, что мы делаем, дурно и неправильно, несправедливо и плохо и будет иметь плохие последствия.
– Спасибо тебе, – сказал я мальчику. – Спасибо, Миша. Большое спасибо.