Горькую чашу – до дна! — страница 88 из 117

– Тебе будет больно.

– Неважно.

– Но я не хочу причинять тебе боль.

– Мне будет больнее, если ты не скажешь мне правду.

– Боже милостивый, – вздохнула Шерли. – Боже милостивый, почему ты позволил этому случиться?

– Чему?

– Что ты нас нашел. Что мне придется сказать тебе все сегодня. А мне все же придется?

– Да, – отрезал я. – Придется. Я знаю, лгать ты не станешь. Так что говори, Шерли. Только правду и немедля.

– Только правду, – повторила она понуро. – Да она очень проста, эта правда. – Она еще раньше сняла шубку и сидела передо мной в черном шерстяном платье, которое я любил. Рыжая копна волос падала справа на грудь. – Просто я не могла тебе все сказать.

– Почему?

– Ты бы запретил мне сюда ходить. Ведь и у нас дома ты запретил мне посещать отца Хорэса.

У меня мороз пробежал по коже. Я хрипло спросил:

– Ты что, исповедалась этому священнику?

В этот момент к нашему столику подошла официантка. Она была пухленькая и веселая.

– Что желаете заказать?

– Шоколад с молоком, – ответила Шерли.

– А господин?

– Виски.

– Мне очень жаль, но крепких напитков мы не держим.

– Тогда что-нибудь.

– Извините, сударь, но что-нибудь – это…

– Что-нибудь – это все равно что!

– Еще порцию шоколада с молоком, – сказала Шерли. Пухленькая официантка удалилась, пожимая плечами. Чего ты на нее набросился? Она ни в чем не виновата.

– Я тебя о чем-то спросил.

– Нет, Питер, я не исповедовалась. Ни разу. Часто мне очень хотелось это сделать. За день… за день до того, как они удалили ребенка, я… едва этого не сделала…

– Что тебя удержало?

– Ты.

– Я?

– Я же тебе обещала не исповедоваться, помнишь? По телефону, когда я позвонила тебе в отель. Ты тогда сказал: «Ни слова, ни слова не говори никому из посторонних! И не вздумай пойти к отцу Хорэсу! Не вздумай исповедаться!» Помнишь?

Я кивнул.

– И я не исповедовалась. И не буду этого делать. Потому что обещала тебе, потому что люблю тебя. – Это все она сказала своим тоненьким детским голоском и положила свою ледяную руку на мою, пылающую жаром, а ее зеленые глаза смотрели мне прямо в лицо, и в них в самом деле читалась любовь, самая настоящая всепоглощающая любовь.

– Две порции шоколада с молоком. – Оскорбленная официантка поставила перед нами фужеры.

– Спасибо, фройляйн, – сказала Шерли по-немецки. И вновь перешла на английский: – Я всегда буду любить тебя, Питер. И никого другого, кроме тебя. Только тебя одного.

– Но ведь и я люблю тебя, Шерли! Я тоже люблю только одну тебя. Еще несколько дней, ничтожный, в сущности, срок, и наш фильм будет окончен! Тогда мы скажем все Джоан и уедем. И будем жить вместе, всю жизнь.

– Нет, Питер.

– Что-о-о?

Она прошептала, глядя в окно на снежную круговерть:

– Ну почему я должна сказать это сегодня? Почему – уже сегодня? Это так трудно… Слишком рано… А вдруг что-то случится…

– Продолжай. Не молчи, договаривай!

– Я хотела сказать тебе об этом в последний съемочный день, Питер. Когда ты закончишь работу. Когда фильму уже ничего не будет грозить.

– И что же ты хотела мне в этот день сообщить?

– Что я от тебя ухожу.

– Ты… что?

– Я ухожу. Мы больше не увидимся.

Я опрокинул свой фужер. Шоколад с молоком растекся по столу, густой и клейкий.

– Шерли, ты с ума сошла!

– Нет, я в здравом уме.

– Ты же сказала, что любишь меня! Только меня!

– Только тебя. Тебя одного.

– Почему же тогда хочешь со мной расстаться?

Она что-то пробормотала.

– Не понял. Она зарделась.

– Не могу сказать это вслух.

– Скажи!

– Я обещала это Богу, – ответила она едва слышно.

– Ты обещала…

– Потому что ты очень болен, – сказала она.

– Я очень – что?

– Ты понял, о чем речь.

Оскорбленная официантка появилась с тряпкой в руке и, ворча что-то себе под нос, вытерла лужу на столе и на полу. Теперь она уже пылала справедливым гневом.

9

Автобусы. Трамваи. Грузовики. Снег метет все гуще. Я совершенно спокоен. Абсолютно спокоен.

Я в самом деле болен. Я слышу слова, которых никто не произнес. Я вижу картины, которых нет. Я вижу прямо перед собой Шерли, сидящую в сверкающем всеми красками молочном баре, хотя я, конечно, никак не могу оказаться в молочном баре (как это, я – и вдруг в молочном баре!). Все это сон, один из тех страшных снов, которые теперь все чаще снятся мне, все чаще. Надеюсь, что все это только сон. Надеюсь, я не потеряю сознания за рулем машины или в павильоне, при всех. Надеюсь, сейчас ночь, я лежу в постели в своем номере и все это мне просто снится, как тот лифт.

Надеюсь. Надеюсь. Надеюсь.

Это, конечно, сон!

И во сне мы с Шерли сидим и беседуем. Ведь и с Наташей я тоже разговаривал во сне. Во сне с кем только не поговоришь!

Сон ли?

– Сразу же по приезде в Гамбург, – сказала Шерли, – мне бросилось в глаза, что ты совершенно переменился.

– Переменился… как?

– Ты весь какой-то напряженный и встревоженный, жалкий и взвинченный.

– Джоан тоже это заметила?

– Не знаю. Вероятно. Она никогда не говорила со мной об этом.

Шерли сглотнула и вновь уставилась в окно.

– Продолжай!

– Это так трудно…

– Продолжай!

– Потом… потом появилась эта фрау Петрова…

– Какая Петрова?

– Ну, доктор Наташа Петрова.

– Что ты знаешь о докторе Наташе Петровой?

– Все. – Она погладила мою руку. – Ты отрицал, что знаком с ней, только чтобы нас не тревожить, чтобы мы ничего не заметили.

– Чего? Чего не заметили?

– Питер. Питер, я…

– Говори же!

Она с трудом продолжала:

– После той ночи, когда вы с ней тайком помахали друг другу рукой… после той ночи я начала расспрашивать отельных служащих… горничных… портье.

Ты тоже? Значит, ты тоже?

Как много снега. Все больше снега в моем сне.

В моем сне?

– Ты же знаешь, как люди устроены. Тут чаевые, там чаевые… Так я нашла рассыльного, который принес тебе бутылку виски, и слугу, который тебя в то утро уложил в постель…

– В какое утро?

– Ну, ты же знаешь… Наверное, это было ужасно…

– Что?

– Твой обморок… когда ты упал с кровати…

– Это тебе рассказал слуга?

– Да. И я спросила его, кто из врачей был подле тебя. Он ответил, что отельного врача замещала доктор Наташа Петрова.

– Почему ты тогда не поговорила со мной?

– С тобой? Но ведь ты сказал нам, что не знаешь эту женщину! Тем не менее ты тайком с ней встречался.

– Нет!

– Да!

– Когда?

– Питер, ну пожалуйста. – Она стала красная как рак. – В субботу, во второй половине дня, в порту. Ее маленький сын был с вами. Вы взяли моторку-такси.

– Ты следила за мной?

– Да.

А снег все валил, все сильнее валил.

Юная парочка у стойки нежно шепталась. Потом парень встал и бросил несколько монеток в автомат; вновь зазвучала музыка.

– Да, я за тобой следила. Я и ящик обнаружила.

– Какой ящик?

– Зеленый, в багажнике твоей машины. Пожалуйста! Ну пожалуйста, не надо! Я же сказала, что знаю все. Я видела, как ты сам себе делал инъекции…

– Когда? Где?

– Я сидела в стоге сена… Подслушивала у дверей твоей уборной, когда Шауберг тебя осматривал. Я знала, что с тобой творится… Знала, что у тебя остался один шанс выплыть… последний, самый важный и трудный… Как же мне было говорить с тобой начистоту? Разве ты сказал бы мне правду?

Я молчал.

– Ты бы только разволновался. А может быть, и сломался. Или же случился бы еще один приступ…

– Приступ?

– После операции Шауберг говорил со своим помощником о тебе… они думали, что я еще сплю… а я была уже в полусне… Только бы помочь тебе завершить съемки, сказал Шауберг… только бы тебя не свалил новый приступ… О Боже… Боже, но ведь именно это я и хотела предотвратить!

– Что?

– Разговор обо всем этом до того, как работа над фильмом закончится. Вот ты уже и волнуешься.

– Ничего подобного. Вовсе нет.

– Волнуешься.

– Да нет же! Меня гораздо больше волновала мысль, что ты мне изменяешь.

– Ты в самом деле мог этому поверить?

Я кивнул.

– Значит, ты не сможешь поверить, что я тебя люблю.

– В последнее время я уже и не верил.

Все это не было страшным сном, наконец-то дошло до меня. Это было реальностью – страшной реальностью.

– А теперь ты вновь мне веришь?

– Да, Шерли.

– Ты веришь, что я тебя люблю… и никогда не могла бы тебе изменить?

– Верю. Рассказывай дальше. Как ты попала к этому… как ты сюда попала?

– Я была так одинока… и в таком отчаянии… С Джоан я не могла говорить… вернее, не хотела… она была для меня тем, что и раньше… чужой женщиной… И вот однажды Вернер спросил меня…

– Вернер?

– Ну да, Вернер Хенесси, молодой парень – монтажист, спросил, отчего я всегда такая грустная.

– А ты?

– Я сказала ему, что у меня большое горе. А он – только не волнуйся, прошу тебя, не волнуйся! – он сказал, что у него есть брат и что брат этот священник… совсем еще молодой, современный священник. Может быть, я хочу как-нибудь повидаться с ним и поговорить… Сначала я не хотела и думать об этом… Все эти дни я ходила по церквам… по разным церквам… и молилась за тебя… Просила Бога, чтобы он дал тебе силы завершить фильм… Но я была так одинока… и мне не с кем было поговорить… и когда Вернер, то есть Хенесси, сказал, что мне следует все же встретиться с его братом, я пошла с ним сюда.

Я взглянул в окно: приземистого дряхлого домика почти совсем не было видно из-за снега, падавшего на землю крупными хлопьями.

– Я сразу же… прониклась доверием к отцу Томасу. Он тоже сразу понял, что у меня горе. И предложил мне погулять с ним. Мы говорили и говорили… часами… Он хотел мне помочь…

– Он хотел, чтобы ты исповедалась!

– Нет, он ни разу на это не намекнул! Ни единым словом! Да я и не стала бы исповедоваться… Просто не могла – из-за ребенка… Ведь он бы обязательно сказал, что дитя должно жить. Это было бы первое, что он скажет!