Горняк. Венок Майклу Удомо — страница 17 из 46

Малайская слобода. Ряды за рядами улиц, пересекающих ряды за рядами улиц. Почти всегда узких. Почти всегда разных. Почти всегда темных. Ряды за рядами домишек. И конца-краю им нет. Ряды за рядами улиц, ряды за рядами домишек.

Шатких мрачных домишек, таящих за своими стенами жизнь и смерть, любовь и ненависть, недоступные взглядам прохожих. Мутные грязные лужи на песчаных мостовых. Малышня, плещущаяся в лужах. Кучки игроков на углах. Стайки ребятишек, рыщущих по канавам, наперебой отталкивая друг друга, кидающихся на отбросы. Проститутки на углах, сводники, ведущие с ними переговоры.

Доносящееся невесть откуда приглушенное унылое бренчание расстроенного фортепиано, на котором наигрывают одну и ту же мелодию, топот отплясывающих под нее ног. Крик, — визг, брань. Драки, воровство, ложь.

Но прежде всего ему открылась самая суть Малайской слободы. Жар, разлитый в воздухе, даже в самую студеную ночь.

Жар людских тел — живых, дышащих, трепетных. Жар животворнее воздуха, и земли, и солнца. Животворнее всего на свете. Жар, который таит в себе бурная пульсирующая жизнь. Биение сердец. Молчание и шум. Движение и покой. Жаркое, плотное, темное покрывало жизни. В этом и была вся Малайская слобода. Живая жизнь, которой нет названия. Темная река жизни.

Кзума старался разобраться в своих мыслях, облечь их в слова, но у него ничего не получалось. Он глядел на улицы, дома, людей и не видел ничего, кроме улиц, домов, людей. Чувство, недавно охватившее его, прошло, как сон.

— Пойду-ка я к Лии, — сказал он и свернул к ее дому.

В этот субботний вечер он рассчитывал застать у Лии полный сбор. Но, подойдя к дому, не услышал ни звука. Он толкнулся в калитку — она оказалась заперта изнутри. Постучал во входную дверь. Подождал и постучал снова.

И в памяти встала та первая ночь, когда он впервые пришел в Лиин дом. Как давно это было! Даже не верилось, что с тех пор прошло лишь три месяца. Сколько всего случилось за это время. Он с трудом вспоминал себя, тогдашнего. Постучал еще раз. Погромче.

Дверь приотворилась, в щель выглянула Опора. Она не сразу узнала его, а узнав, заквохтала, закудахтала, втащила в дом.

— Кзума! Пропащая душа! А мы думали-гадали, куда ты запропастился? Входи быстрее!

У Кзумы было ощущение, что он вернулся в родной дом. Вот она, Опора, тут. Та же, ничуть не изменилась. Те же чертики пляшут у нее в глазах, и сразу видно, что она хоть и помалкивает, а все понимает.

— С чего бы это в городе сегодня так тихо? — спросил Кзума.

— Полиция по соседству рыщет, многих торговок застукали за продажей пива и посадили.

— Лию предупредили?

— А ты как думаешь — за что Лия деньги платит?

— А своих товарок Лия предупредила?

Опора вскинула бровь и презрительно ухмыльнулась.

— Да ты, я вижу, не поумнел.

В доме тоже было непривычно тихо, точь-в-точь как в то первое утро, когда он тут проснулся. Он пошел за Опорой в кухню. Там топился очаг. У очага разлегся на полу Папаша — его свалил хмельной сон. Рот его был разинут, изо рта ползла струйка слюны.

— Где остальные?

— Лия, Элиза и Мейзи пошли в кино, Джозефа зацапали две недели назад и запрятали на полгода за решетку. На этот раз ему не удалось отделаться штрафом.

— И Мейзи с ними?

— А ты что, пропустил мои слова мимо ушей? — стрельнула в него глазами Опора.

— Все враки, старая.

Опора так заразительно засмеялась, что Кзума не мог не присоединиться к ней.

— Я же ничего не сказала.

— Чего не сказала языком, сказала глазами. Только все ты врешь.

— А что это я такого соврала?

— Да ты намекаешь, будто у меня шашни с Мейзи.

— Ну и что?

— А то, что сначала говоришь, а потом норовишь уйти в кусты или спрятать голову, все равно как страус, только страус прячет голову в перья, а у тебя перьев нет, ты ж не страус, а старуха, так что тебе спрятаться некуда.

Опора зашлась от смеха, бока ее заколыхались. Кзума старался не рассмеяться, делал зверское лицо, но ему здесь было так по-домашнему уютно, что он и не хотел, а захохотал вместе с веселой старушкой.

Отсмеявшись, Опора утерла слезы, погладила Кзуму по руке, ее дубленое, изрезанное морщинами лицо подобрело.

— Смотри, ишь как разговорился у нас в городе! Вот и славно! А когда из деревни пришел, из тебя, бывало, слова не вытянешь. Мужчина должен уметь разговаривать… Скажи, ты есть хочешь?

— Нет, я встретил моего белого, он зазвал меня к себе и накормил.

— Фу-ты ну-ты! Высоко залетел! Ешь с белыми! А нарядился-то как! Чего ж удивляться, что ты к нам носу не кажешь! — Глаза Опоры лукаво поблескивали.

— Полно глупости говорить, старая! — сказал Кзума. — Лучше расскажи мне, как поживает Элиза.

— Ты все еще думаешь о ней? — ласково спросила старуха.

— Думаю.

— Все по-прежнему. То плачет, то дуется, то круглый день молчит. А то веселехонька.

— А этот ее ухажер-учитель?

— Не знаю, о каком ты, их тут много перебывало, ходят-ходят, только долго ни один не задерживается, она их быстро отваживает.

— Вот оно что.

— Ты про себя расскажи.

— Работаю, а больше и рассказывать нечего.

— А мы грешили на тебя, думали, ты бабу себе завел.

— Да нет, какую там бабу.

— Йоханнес говорит, ты на руднике пришелся ко двору.

— И много Элиза с ухажерами гуляет?

— Бывает, что гуляет, а бывает, что ни вечер, дома сидит. Знаю я, что у тебя на уме, но я тебе скажу, это ты зря. Она не из таковских. Она со всяким-каждым путаться не станет. Был у нее один, да сплыл. Только давно это было да быльем поросло.

— А ты-то откуда знаешь?

— Глаза у меня есть и ревность мне их не застит, как тебе. Вы твердите одно: старуха да старуха, а я вас всех насквозь вижу.

Кзума уставился на языки пламени в очаге. На полу похрапывал и ворочался Папаша, бессвязная брань изрыгалась из его рта. Но вот Папаша перевалился с боку на бок и пустил струю. Лужа на полу все росла. Кзума смотрел на лужу, не в силах скрыть гадливости.

— Ты его и за человека не считаешь, верно я угадала, Кзума?

Кзума поразился тону Опоры.

— Разве ты не видишь, до чего он докатился?

— Вижу, Кзума. Но я видела на своем веку и много чего похуже, — со вздохом сказала Опора.

Кзума не отрывал глаз от языков пламени в очаге.

— За человека Папашу не считаешь, верно я говорю? А того не ведаешь, какой он был раньше, когда только в город пришел. Ты таких и не видел. Первый здесь силач. Его все почитали и боялись, А теперь ты за человека его не держишь. Поверь мне, старухе, сколько лет я на свете прожила, а второго такого, как Папаша, не видела.

Опора задумчиво улыбнулась, уставилась на огонь, а когда заговорила снова, в ее словах сквозила горечь.

— Когда Папаша шел по улице, женщины оборачивались на него, мужчины ему кланялись, и все почитали его за мудрость. И если кто попадал в беду, шел прямо к Папаше, и он всем помогал. Белые и те почитали Папашу. У него и деньги тогда водились, и друзья. Мужчины за честь считали дружить с ним, женщины сохли по нему. А когда беспорядки из-за пропусков поднялись, он поднял людей, речь им говорил — не одна сотня людей его слушала. Полиция и та его боялась. А уж умный был — все как есть понимал и за свой народ умел постоять. Но от ума своего большого он потерял покой, все равно как Элиза. Только Папаша, хоть он в своей луже и валяется, поумней твоей Элизы будет. Это я тебе говорю, Кзума. И читает, и пишет он тоже получше ее. Лию на улице подобрал и выходил. А вот ты, Кзума, ты его за человека не считаешь. А я тебе говорю, что я на своем веку не видела второго такого, как Панаша…

Кзума поглядел на Опору. По ее лицу струились слезы, но глаза лучились: казалось, она все еще видит перед собой того Панашу, которого все почитали.

Кзума перевел взгляд на Папашу. Одежда у него совсем промокла. Кзуме хотелось ответить Опоре, но что гут ответишь? Опора посмотрела на него сквозь слезы, он неуклюже погладил ее по руке и уставился в угол. Опора поднялась.

— Пойду заварю чай.

Кзума разглядывал Папашу, который спал хмельным сном в собственной луже и пытался вообразить, каким тот был раньше, когда еще не пил и люди почитали его и шли за ним. Уму непостижимо! При Кзуме Папаша всегда был мертвецки пьян, его всегда качало из стороны в сторону — другим Кзума его и не видел. Но говорит же Опора, что второго такого, как Папаша, не знала на своем веку. А не верить ей нельзя: по всему видно, что она не врет.

— Я слышу, они вернулись, — сказала Опора.

Кзума насторожился — послышались приближающиеся шаги. Интересно, обрадуется ли Элиза, когда увидит его? И что скажет Лия? И та, другая, — интересно, будут ли ее глаза все так же смеяться? Дверь открылась.

Первой вошла Лия. Увидев его, она подняла бровь, криво усмехнулась — и только. Следом за ней шла Элиза. Эта поглядела на него, странно блеснула глазами, отвернулась. За ней вошла Мейзи — глаза горят, лицо расплылось в улыбке. Вот кто встретил его по-настоящему!

Кзума огорчился. Посмотреть на Лию и Элизу, так можно подумать, будто он с ними недавно расстался. Будто ничего особенного и не случилось. И хотя Кзума и обрадовался встрече, вида не подал.

Лия остановилась около Папаши, сгребла его в охапку, подхватила на руки и унесла — экая силища у нее! Элиза сняла пальто, развязала платок, села, протянула руки к огню. Кзума смотрел на ее руки: какие они нежные! Точь-в-точь такие же, как руки той белой, как руки докторши.

Он глядел на руки Элизы, на ее плечи, на ее вздымающуюся грудь, на изгиб шеи, на мягкий овал лица, на темные глаза, и его неодолимо тянуло к ней.

Опора налила чай, дала каждому по кружке.

И тут в комнате остались только он и она. Что ему за дело до остальных? Для него никто не существовал. Только он и Элиза.

Элиза ощутила на себе пристальный взгляд Кзумы, подняла глаза. Все вокруг окутала тьма. Кзума видел лишь очертания ее лица, блестящие глаза. Элиза видела лишь его. Другие лица будто растворились. В комнате остались лишь он и она. Одни во всем мире, одни везде и всюду.