До выхода Селифона женщины о чем-то разговаривали, но он заметил, что разговор их велся не в том тоне непосредственной искренности и теплоты, с какой они разговаривали вчера.
Марина взглянула на него и потупилась. Селифон уловил ее взгляд и покраснел.
Марина чувствовала, что Селифон смущен вчерашним своим обещанием показать Марфе хозяйство колхоза и что причина этого смущения нелепая, ни на чем не основанная, недостойная ее ревность, и все-таки не могла побороть в себе нарастающего раздражения.
— Ну, идти — так идите, а я к обеду ждать буду вас, — сохраняя спокойствие в голосе, поторопила Марина.
— Мы не пойдем без тебя! — решительно сказала Марфа Даниловна и так хорошо посмотрела на подругу, что Марина засмеялась.
— Ну это совсем напрасно! У меня неотложные дела по хозяйству. И в доме прибрать, и теленка напоить, и кур накормить, и обед приготовить, и у гусынь с часу на час гусята вылупляться начнут, — Марина говорила совершенно искренне, хотя приглашение пойти вместе с ними обрадовало ее.
— Вот что, друзья! — Марфа Даниловна обняла Марину. — Быстренько все вместе и теленка напоим, и кур накормим, и в комнате приберем. А гусынь я по их глазам вижу — им до гусенят еще не менее недели корпеть на яйцах!
— Правильно, товарищ начальник политотдела! Я на себя и кур и уборку в доме возьму!
Селифон схватил веник. Он был благодарен Марфе Даниловне за ее находчивое предложение.
И снова, как вчера перед вечеринкой, оживились, засуетились все. Селифон закрылся в горнице и через минуту явился к женщинам, смешно повязанный красненькой косынкой и в переднике Марины.
— Пойка теленка тоже за мной!
Через час все было сделано. Марина оделась и стала повязываться перед зеркалом шарфом. Но ухо ее вдруг уловило подозрительный писк в гнезде гусыни. Услышала писк и Марфа Даниловна, и обе бросились к гнезду.
Пепельная, с малиновым клювом, злыми оранжевыми глазками, гусыня угрожающе зашипела на присевших перед нею на корточках женщин. Марина, перебарывая страх, решила приподнять гусыню. Гусыня угрожающе защелкала клювом, но позволила взять себя на руки. Подруги увидели первого, только что вылупившегося, желтого, как канарейка, гусенка.
Марина взяла пушистого, еще сырого птенца с крошечными черными, как бусинки, глазками на ладонь и, чтобы гусыня не подмяла его в гнезде, бережно положила в старую шапку мужа. Селифон вышел из горницы, услышал писк гусенка и огорченно сказал:
— Худая скотинка-то всегда не вовремя телится…
— Теперь пойдут один за другим, до обеда не отпустят. Идите без меня, ребятушки, — не оборачиваясь, сказала Марина.
Но Обухова и Селифон так дружно запротестовали, что она не стала настаивать.
«Милые, какие они милые», — Марина наклонилась над гусенком и долго сидела не поднимая головы. Шея ее была залита пунцовой краской.
За обедом неожиданно возник разговор о домашнем труде.
— Проклятые гусята! Сиди, карауль их! Изломали весь день. Вот тебе бабья доля… — с раздражением заметила Марина.
— А скольким миллионам женщин они изломали, заели жизнь! — живо отозвалась Обухова.
Марина знала, что тема о женщине — любимая тема Марфы Даниловны и что говорит она о женщине всегда с такой страстностью, словно защищает свое личное право.
Пережив острое чувство стыда за глупую вспышку ревности, Марине захотелось показать Селифону подругу с самой лучшей стороны: смотри, какая она у меня умница!..
Обухова отодвинула тарелку и повернулась к Селифону:
— Времени у меня мало, а то бы я могла, други мои, прочесть вам целую лекцию о положении женщины с самых тех времен, когда ее, захваченную древними воинами как военную добычу, довели до принудительного брака, окончательно связавшего ее по рукам и ногам. Рассказала бы вам, как в фашистской Германии женщина, если ей удается выйти замуж, превращается в крольчиху, в машину для воспроизводства детей. Рассказала бы и о миллионах свободных наших советских женщин, о коммунальных прачечных, столовых, яслях… Но, друзья, пора мне собираться на третью ферму. У нас там прорыв. Не поверите, полмесяца, как дура, ничего в делах фермы не понимала, пока не рассмотрела людей. Вы, конечно, знаете Егора Рыклина, бывшего вашего колхозника? Выгнала! Вот-то дрянцо! — с отвращением сказала она. — Конечно, работать нам приходится с разными людьми и частенько с выброшенными из колхозов, вроде Изота Погонышева, со всякими возвращенцами. И вся моя работа в совхозе вначале свелась к тому, чтоб разглядеть и понять людей. Не поверите, не одну ночь провела с бабами, детишек тетешкала. Зато знаю сейчас, у какой доярки какой ребенок корью переболел. Чего при других обстоятельствах в год не узнала бы, иной раз, по женскому делу, в ночь откроется.
Прощаясь, Марфа Даниловна попросила Марину проводить ее, пройтись за деревню: ей хотелось поговорить с нею наедине.
Женщины вышли на луг. Накануне над горами прошумел ливень. И у пней, и по мочажинникам, и на взгорье — всюду были цветы. Золотые, терпко пахнущие медом жарки усыпали низинку. Словно охапками, они были разбросаны по всему лугу, а некоторые из них даже попали в воду, и, колышась под теплым ветром, казалось, вот-вот с шипением потухнут, как угольки, вылетевшие из костра. У подошвы горы белели доцветающие кандыки, синел богородичник, завивался упругий, цепкий буркун.
Между кустарниками на тонких ножках раскачивались крупные пионы с мохнатыми шмелями, лениво ползающими в их ароматных чашах.
Шиповник, жимолость, багульник — все это росло, цвело, оплодотворялось, обносило голову крепкими медовыми запахами, волновало шумами листвы, звоном снующих пчел, опьяненными любовью, весенними голосами птиц: природа справляла праздник возрождения.
Марфа Даниловна и Марина сидели на берегу круглого светло-голубого лугового озерка, смотрели, как над осокой с сухим звоном носились стрекозы, как опускались они на гибкие тростники над самой гладью воды с отраженными в ней весенними небесами и, дрожа прозрачно-радужными, точно слюдяными крылышками, замирали.
Долго говорили об Орефии Зурнине, о Селифоне. Каждая о своей любви. Говорили не таясь, искренне, чуть-чуть восторженно.
— В любви мы не властны. Я люблю и чем дальше, тем больше, а Орефий… остыл. — Марфа Даниловна тяжело вздохнула.
— Он у тебя какой-то совсем особенный, — снова заговорила Обухова, переходя к Селифону. — Я присмотрелась к нему: основное его достоинство — прямота горячей души. Мне кажется, что он еще не знает бесконечного числа мелких истин, которые знакомы многим горожанам, но главные и величайшие истины он знает хорошо и следует им твердо, как большевик. Мне даже нравится, что он у тебя немного внешне как будто угловат. В этой угловатости столько большой, властной силы!
Прощаясь, Марфа Даниловна за руку удержала Марину.
— Я все собиралась сказать тебе и не решалась: думаю, не обиделась бы…
Марина взглянула в лицо Обуховой и спокойно сказала:
— Говори, не обижусь.
Она попыталась угадать, что скажет ей Марфа, и не могла. Обухова задумалась. Марина схватила ее за плечи и шутливо встряхнула:
— Да ну же, Марфенька! Ведь я же сказала, что не обижусь…
— Черт тебя знает, ты сейчас, как приехала, какая-то стала… ну, совершенно не такая, как была в городе, в типографии… С гусынями возишься… Все дома, все в гнездышке… Какая-то… понимаешь, я вот не могу тебе выразить, как хотела бы… Ну, одним словом, вон Аграфена у Вениамина Ильича — эта совсем другая, эти — пара: муж — за гуж, жена — за другой. Это я говорю, конечно, в смысле общественном… — Марфа непривычно путалась, перескакивала с одного на другое.
Марина не замечала ее смущения и слушала серьезно.
— Сейчас ты молода, красива, всем нравишься. Брось ты, Мариночка, к черту гусят своих! Сколько я видела отупевших, безнадежно отставших, опустившихся домашних хозяек, засохших, сморщившихся духовно и физически на кухне… И мне жалко смотреть на их попытки ревностью, слепой силой удержать возле себя давно переросшего их, сильного, жизнедеятельного мужа. Они не понимают, что для полного счастья им также нужно расти, работать в человеческом коллективе. А ты опьянела от любви, затворилась… Смотри, Маринушка! — и Марфа Даниловна шутливо пригрозила подруге пальцем.
— Об этом ты не беспокойся… — засмеялась Марина, — больше чутьем, чем из слов, угадав смысл предупреждения Марфы.
Простились они искренними друзьями.
В присланной Зурниным библиотечке было несколько книг о жизни замечательных людей. Адуев прочел их одну за другой. Ломоносов, Лобачевский, Чернышевский, Пастер, Дарвин.
Селифон читал дома ночами, в седле, когда ехал на пасеку, на маральник.
Безудержно-пылкий во всем, он страстно полюбил книги. Раскрывая новый том, Селифон радостно ощущал в руках его увесистость.
— Ну, что-то ты мне еще дашь? — вслух сказал Селифон, перелистывая том с «Хаджи-Муратом» Толстого.
— С кем это ты разговаривал ночью? — спросила у него Марина.
Вместо ответа Селифон поспешно раскрыл книгу. Герой повести, изрешеченный пулями, поднялся из-за завала с кинжалом в руке, — образ Хаджи-Мурата стоял перед его глазами все утро.
— Послушай-ка, Марина: — «Раздалось несколько выстрелов, он зашатался и упал. Несколько человек милиционеров с торжествующим визгом бросились к упавшему телу. Но то, что казалось им мертвым телом, вдруг зашевелилось. Сначала поднялась окровавленная, без папахи, бритая голова, потом поднялось туловище, и, ухватившись за дерево, он поднялся весь». Силища-то! Храбрость-то какая! Маринушка! Брось все и сейчас же прочти эту книгу! Сейчас прочти!..
И когда жена взяла у него книгу и тут же за столом начала читать, он несколько минут наблюдал за выражением ее лица, заранее предвкушая восторг, который переживает она за чтением этого несравненного произведения.
После завтрака Адуев поехал на ферму, чтоб осмотреть законченный плотниками скотный двор.
Читавший беспорядочно и много, как все самоучки, он всегда думал о прочитанных им книгах, о самом себе