— Ну, а все ноги свяжешь — всю траву съест, — смеялись колхозники.
— Рахимжан! — Адуев сел рядом со стариком и взял его за руку. — О конеферме мы думаем давно. Но вот ты пришел и подстегнул нас. Спасибо! На ближайшем правлении колхоза я поставлю этот вопрос, и ты по нему будешь докладчиком. Лучше тебя никто о коне не расскажет. Понял? Ты будешь докладчиком, и ты же будешь главным хозяином на ферме.
— Ой, бой, ой, бой!.. Какой Ракимжанка докладчик? Какой козяин?.. — старик испуганно замахал на председателя руками, но по морщинистому его лицу гуляла счастливая улыбка.
Организовать в колхозе конеферму Селифон задумал еще до разговора с Рахимжаном, но все не находил времени. Казах как бы подтолкнул председателя. Селифон сразу же раздобыл литературу по коневодству. И чем больше погружался в вопросы, тем план вырисовывался все отчетливее и отчетливее.
На Алтае еще до революции были попытки проводить метизацию местных лошадей с дончаками. Но что было не по силам единоличнику — по плечу колхозу.
— Да ведь если нашего Кодачи помешать с кровными донскими матками, а кобылиц покрыть призовым дончаком или англичанином, каких же скакунов вывести для Красной Армии можно!.. — поделился как-то Адуев своими планами с Быковым.
— Только помни, Абакумыч, не зарывайся, не горячись, широко сразу не размахивайся, начни с небольшого и собери-ка ты вкруг конефермы целый ученый коллектив. И нашего районного зоотехника припряги и совхозного спеца Каширина попроси, а в корень действительно своего потомственного, почетного лошадятника Рахимжана, вот тогда, думаю, не промахнешься ты с этим делом, — посоветовал Адуеву Михаил Михалыч.
В помощь Рахимжану Селифон решил привлечь комсомольцев.
— Читают же они ему по вечерам газеты. А почему не почитать эти самые книги?..
Посоветовался с Татуровым.
Вениамин хлопнул председателя по плечу и сказал:
— А вот это в самую точку! Это тебе не водопровод для всей деревни. Красной Армии хорошая ремонтная лошадь нужна. Ставь вопрос на правлении. А в Рахимжане не сомневайся: казах в конном деле любую книжную премудрость с полуслова поймет. Не поймет — поможем понять!..
Смущенный напоминанием о водопроводе, Селифон ничего не сказал. Он решил не откладывая вынести обсуждение вопроса о конеферме на правление.
Кто скажет, который раз поднималось над горами солнце?
Сколько лет встречал его Селифон Адуев, когда в торжественно-тихом безмолвии выкатывалось оно над Малым Теремком? Сколько забот и дум рождал день? Сколько веков предки Селифона, мужики, встречали его большими и малыми заботами о своем дворе, о своей пасеке, покосе? Сколько крестьянских тревог не давало им спать ночи, ждать рассветного часа, чтобы впрячься в тяжелый воз? И молодость, как утренняя заря, давно-давно отпылала, и весна осыпалась черемушным цветом.
У скольких из них глубокие, как след плуга на поле, не морщины — борозды изрезали лица, дугой согнулись спины, одеревенели руки и ноги?
Сколько мужицких безыменных могил, горбами выпиравших из земли, сровняло, сгладило время?! Давно забытые, они заросли травою и лесом, а то и перепаханы плугом. И память о них развеялась прахом…
Дорого мужику родное село, где он прожил свой век, и тайга, которую он выходил из края в край, и покос, отвоеванный у леса, и поле, что он обработал.
И только он, Селифон Адуев, первый из них смотрит на дорогие ему места по-другому и думает и о себе, и о них, своих предках, совсем, совсем по-иному. «Строятся «Горные орлы». Нынче совсем мы иные, чем были в прошлом году, а на будущий год станем еще лучше. А какими будем мы через десяток лет?!»
Хорошо смотреть на родное село, но еще лучше на поля и луга. Над широкими пашенными увалами фиолетовая марь: волны нагретого воздуха струятся и дрожат. Там цветут и наливаются хлеба. Над заливными заречными лугами зыбкий туман. Облитые росою, никнут там, ждут косарей мягкие, как шелк, травы. Отзвенела пьяным половодьем река, легла в каменные берега.
Июнь был на исходе.
Взглянув на темную, отяжелевшую траву в косогорах, Селифон понял: весна прошла. И какими-то неведомыми путями ощутил он, что и его, Селифона Адуева, человеческая пора весны тоже прошла, что он входит в знойную, радостную пору лета.
Сегодня срезка пантов в маральнике, первая выкачка меда и начало сенокоса. А над синими горами, над струисто-млеющими хлебными увалами, расплавленное, поднималось солнце, жаркий разгорался день.
Селифона всегда волновала пора колхозного сенокоса с его горячей напряженностью труда, широким размахом работ. Большую Маралью падь убирали восемь конных граблей и сто двадцать колхозников.
В прошлые годы метку стогов в этой пади заканчивали в четыре дня. Адуев, опасавшийся возможных на ущербе месяца дождей и порчи высокоценного сена, предложил выполнить работу в день.
— Барометр падает. Не уберем — сгноят дожди наш листовник[39],— сказал он.
— Барометр вниз — колхозная, комсомольская удаль вверх, — поддержал его Вениамин.
Комсомольцы не дали договорить Татурову, закричали:
— Управимся, Веньямин Ильич!
— Дух вон и лапки кверху, а должны и сгрести и сметать. Можно ли, бабочки, гноить такое добро: ведь это же не сено, а чай цветочный, — первая поддержала комсомольцев азартная на работу Митродора (недавно Федуловы всей семьей вошли в колхоз).
— Правильно, Митродорушка!..
— Не попустимся таким сенцом!..
— Этакой армией да не сгребем. Сгребем!.. — одна от другой заражаясь решимостью на трудовой подвиг, отзывались молодые колхозницы.
Мужики испытующе окинули огромную падь от подола до вершины, потупились, но не возразили ни слова. Даже Свищевы промолчали и только перемигнулись: на ряде опытов они убедились, как не просто возражать комсомольцам, а теперь еще и острой на язык Митродоре Федуловой.
И по тому, как дружно поддержали комсомольцев молодые колхозницы, как оживленно заблестели у них глаза, а бригадиры сразу же зашептались о чем-то между собою, все поняли: принято.
Председатель распорядился приготовить по две лишние смены лошадей для машинных граблей и подвозки копен, а поварихам — удвоить порции мяса в котел.
Когда Адуев попытался представить себе, что здесь будет твориться завтра, у него приятно защемило сердце. Он любил азартный накал работы «всем миром», любил стремительно нарастающие скорости, удальство, ловкость, проявляемые на каждом шагу, веселье и радость в душах людей. Он чувствовал, что и у него самого и у всех людей, захваченных какою-то вихревой силой, в такие моменты вырастали крылья.
…В ослепительном блеске заката умер день.
Ни Адуев, ни Вениамин Ильич на ночь не поехали в деревню. В этот вечер молодежь не пела песни над речкой у покосных балаганов: легли рано, чтоб набраться сил, чтоб встать до зари, по первому сигналу.
Селифон, Вениамин и бригадиры, негромко переговаривались между собой: хотелось предусмотреть все до последней мелочи.
— А как запасные зубья к граблям?
— А хватит ли стоговых вил?
Казалось, все было подготовлено, и вдруг председатель спохватился: «А что, если не запасены жерди на притуги? Первый же ветер свернет макушки стогов».
Не спал и Вениамин Ильич: он тоже тревожился, но ничем не выдавал себя, становился только сдержанней, строже.
Ночь накрыла Маралью падь. Вдоль речки пополз туман. Тихо и свежо вдруг стало до дрожи. Сонно пересвистнулись две птички. Последний раз приглушенно-сдержанно прозвучал смех молодежи и смолк.
Фыркнули стреноженные кони, всплеснулся хариус в омутке — и снова тихо, только плещут струи речонки.
Селифон и Вениамин лежали рядом на ворохе сена, укрывшись от росы одной палаткой. Перед глазами серели ближние ряды покоса, смутно вырисовывались очертания шалашей, дальше глубокую чашину укрыл туман.
— Не спишь? — негромко спросил Вениамин.
— Где там!.. — так же тихо отозвался Селифон.
Им хотелось еще поговорить, но надо было вздремнуть хотя бы часок перед таким днем, Они снова замолчали.
Татурову очень хотелось помечтать, поделиться с Селифоном, что не за горами уже время, когда эту же Маралью падь не сто двадцать, а самое большее десять человек с двумя электростогометателями будут убирать тоже за какой-нибудь один день. И что возить сено на фермы будут они не на лошадях и не на машинах даже, а переправят его прямиком на подвесной дороге.
И все это построят их собственные инженеры.
«Завтра за обедом обязательно расскажу об этом народу. Пусть знают, что их ждет впереди. Это добавит силы…»
Перед утренней зарей затихло все. Напаслись и полегли кони. Придремали и Селифон с Вениамином, но сон их был краток.
— Поднимайтесь, орёлики! — на всю чашину гаркнул председатель и выскочил из-под палатки.
Радостно было начинать утро этого дня и Адуеву, и Татурову, и всем горноорловцам.
Заря только-только прорезалась над вершиною пади. Из шалашей, из-под зыбких ворохов сена выскакивали люди. Большой табор покосников ожил, как по тревоге.
Утро было необыкновенно холодное, как всегда бывает перед жарким днем в горах. От обильной росы кошенина в сумраке казалась матовой, и от нее шел тягучий, приторно-сладковатый дух листовника.
Селифон решил и всех метальщиков стогов вначале тоже бросить на гонку валов и копнение, чтобы отволгшее за ночь в росе нежнейшее горное сено не обмялось, не потеряло душистых лепестков.
Люди наспех умывались. По тому, как без завтрака, несмотря на усиленные приглашения поварих, торопливо разбирали вилы и грабли, как молча и поспешно расходились, Селифон отлично понимал, что люди рвались к работе, как будто они изголодались по ней, и что когда «дорвутся» до нее, тогда уж покажут себя.
Сам он был так же напряжен, как и они. Но напряжение это не мешало ему видеть и понимать все. Напротив, оно обострило-все его духовные и физические силы до той чрезвычайности, когда для человека нет невозможного, а живет у него только одна всесильная жажда делания, и один он легко поднимает тяжесть, в обычное время посильную лишь трем.