Горные орлы — страница 118 из 127

Вениамин стал обувать правую ногу.

— Мы, говорю, сильнее и справедливее их всех…

— Вот что, Вениамин, я пойду, а то ты этак не скоро оденешься.

Татуров улыбнулся.

— Угоди на вас! Молчит секретарь — плохо… Говорит — тоже плохо…

Вениамин Ильич наконец обулся, надел гимнастерку, застегнул ее на все пуговицы и стал перетягивать себя строченым командирским ремнем.

Приземистый, широкий, с быстрыми, смелыми глазами, Вениамин показался сейчас Адуеву необыкновенно похожим на отца, знаменитого во всей округе медвежатника — Илью Татурова, ходившего на берлогу всегда в одиночку и погибшего от шестидесятого зверя. «Ильей Муромцем» звали его односельчане за бесстрашие и силу.

— А где твои рукавицы? — спросил Селифон, когда Вениамин Ильич направился к дому.

— Я ими только в баньке пользуюсь, а так никогда рукавичек не надеваю. Особенно на охоте… На охоте мне в любой мороз жарко. — При словах об охоте Татуров заулыбался. — В детстве, должно быть, меня охотничья собака укусила и, видно, на всю жизнь заразу охотничью передала. Веришь ли, журавлиный крик до сих пор спокойно не могу слышать… — доверительно наклонившись к Адуеву, как тайну, поведал Вениамин.

Они подошли к крыльцу. Селифон спросил Вениамина о времени выхода и о месте сбора на охоту, но Татуров обнял его и повлек в дом.

— Об охоте — на улице? Нет, браток, нет, об охоте мы за самоваром поговорим. Комсомольцев кликнем… После баньки, да за чайком, да с ребятками… — Как и Аграфена, он как-то особенно любовно произнес слова «банька», «чаек», «ребятки» и добавил, как самое затаенное: — О медвежьей охоте охотникам — это, друг, все равно что про Рахметова комсомольцам читать.

Адуев знал, что Вениамин Ильич чаще всего читал комсомольцам главы из романа Чернышевского.

— Груня, — повернулся Вениамин Ильич к жене, — добеги к Трефилу, чтоб с ребятками бы… Они тоже, наверно, ждали, когда я выпарюсь, — хитровато прищурившись, посмотрел на друга Татуров.

Аграфена налила друзьям еще по стакану чая, накинула платок и вышла. Вениамин зачерпнул ложечку душистого меда, отхлебнул глоток из блюдца и низким, грудным голосом по слогам произнес:

— Хо-ро-шо!

Селифон чувствовал, что это его слово выражало в блаженное ощущение после бани, и приятное волнение перед облавой, и удовольствие предстоящей встречи с комсомольцами, которых они оба любили за юношескую горячность чувств.

Вслед за вернувшейся Аграфеной в избу ввалилась ватага возбужденных охотников-комсомольцев.

— Как в воду смотрел: ребята-то у ворот дожидались, — сказала Аграфена, подсаживаясь к самовару.

— Вениамин Ильич!

— Селифон Абакумыч!

Ребята поздоровались и, перебивая один другого, заговорили:

— Берданку свою Ваньша забраковал: калибр маловат, легковата по зверю. А отыскал мировую «бабушку», — указывая на старую кремневую винтовку с неимоверно длинным и утолщенным на конце шестигранным стволом, докладывал Трефил Петухов.

— У меня, Вениамин Ильич, и кинжал. Отточил — бриться можно…

В доме Татуровых разом воцарилась атмосфера спортивного азарта.

Предвкушение захватывающих моментов облавы всегда слаще конечного ее результата, когда после удачного выстрела медведь рухнет к ногам стрелка.

— Да полюбуйтесь же, Вениамин Ильич: в стволину мышь без задержки лезет, харч[41] принимает серьезный, не пуля — воробей, на полету видна и жужжит — волосы подымаются… — передавая Татурову винтовку, говорил Иван Прокудкин; лицо парня покрылось пятнами от волнения.

Вениамин взвесил «бабушку» на руке, хрустнул огромным, как сук, железным ее курком, прижал к плечу толстое березовое ложе и вернул комсомольцу.

— Ничего не скажешь — грозна! От Ермака уцелела вещица. Ну, Ваньша, плакал медведь…

Вениамин и Селифон переглянулись.

— Кто хочет чаю, за стол пожалуйте, — пригласила ребят Аграфена.

Комсомольцы удивленно взглянули на нее.

«Как можно пить чай? До того ли!» — прочла она на их лицах. Сердца их бились громко и часто. И секретарь и председатель отлично понимали, что творится в душах ребят.

«Пусть приучаются к выдержке», — Вениамин Ильич неторопливо дул на блюдце, неторопливо зачерпывал мед ложечкой.

Председатель, казалось, тоже все внимание сосредоточил на чаепитии.

От нетерпения губы у ребят беззвучно шевелились: «Кончайте, да кончайте же вы, товарищи!»

— Характер твердый должен быть у человека с молодых ногтей. Покойный отец на тринадцатом году первого зверя взял… — заговорил наконец Вениамин Ильич, и ребята облегченно вздохнули.

Они любили полные интересных наблюдений и охотничьего опыта, всегда правдивые рассказы Татурова. Да и рассказывал он с таким увлечением, наглядно представляя переживания охотника и даже «выражение морды зверя», что слушатели точно сами присутствовали с ним на охоте.

— «Страшного в медведе ничего нет, кроме самого слова — медведь. Не ты его, а он тебя боится», — говорил отец мне, еще десятилетнему пареньку. И правильно говорил. С собой первый раз на медведя взял он меня еще вот этакенького, — Вениамин Ильич чуть приподнял руку над столом. — «Чтоб к реву звериному попривык. Живем, говорил, с медведями, и закалка сердцу должна быть таежная».

Помните, ребята, как Рахметов вырабатывал в себе силу и волю? Как художественно там все описано! Дрогнул ли бы Рахметов в бою? И на медведя, как в бою, крепость духа должна быть. Он начнет реветь, на испуг тебя брать, а ты помни себя. Знай: зверь тоже наблюдает, струсишь — пропал. Вытерпел — он сдался.

Отец мой годовалых медведей руками брал, большие деньги зверинцы за таких зверей платили.

Был у нас с ним такой случай. В горах с медвежьей свадьбой нос к носу столкнулись. Шесть самцов и зверица. В это время они особо сердиты бывают. Можно было бы потихоньку уйти. Не отступил батя. Сначала в нее выстрелил — упала она. А главный ухажор, самый большой, черный, двадцатичетвертовый «ломовик», — к нам. Мне тогда было двенадцать лет, — ноги у меня вросли в землю, а дробовичок — у плеча и в нем — беличий заряд. Бросил отец кремневку и вырвал нож. А жеребчище в дыбки поднялся — чуть не вдвое выше отца. Пастищу разинул, клыки в желтой пене, язычище красный, как кумач. И ревет — горы колются…

Рассказчик поднялся из-за стола, вскинул над головой руки и, широко раскрыв рот, рявкнул так, что в окнах зазвенели стекла.

— Когтищи — крючья. Один об другой стучат, что твоя балалайка. Стоит отец и нож вот так, выше правого уха, занес.

Татуров взял со стола хлебный нож и отпрянул с ним на середину избы.

— Не вытерпел я и плюнул в «воронка» беличьей дробью. Батя говорил, что за ревом зверя и выстрела моего не слышал. Схватил он с головы шапку и подбросил ее над зверем. Раскинул мохнатый вратарь лапы ловить ее, а батя вот этак, вниз головой, в ноги ему, — Вениамин Ильич упал на пол, одновременно как бы погружая сверкнувший нож в воображаемого лесного великана. Потом встал и положил нож на стол. — Он его от груди да до пахов и развалил. Сами посудите, какая страшная сила ножевого удара при размахе да с падением корпуса получается. А оробей отец — пропали бы оба. На охоте — как на войне, вперед всего не предусмотришь. Отважный же в любой обстановке найдется…

Вениамин Ильич сел за стол и попросил еще чаю. Глаза его были устремлены куда-то вдаль.

И Адуев и комсомольцы тоже задумались.

После долгого молчания Татуров негромко заговорил:

— И сейчас вижу я этого зверя. Чуть повыше носа плешинка вытерта. На груди белое пятно в ладонь. Другого такого по величине ни отцу потом, ни мне убивать не приходилось. И сколько я после ни убивал их, ни один из глаз моих не уходит — все на всю жизнь со мной остаются. То же и отец про своих медведей говорил… Сильный и телом и духом, жадного скопидомства, малых дел не любил он. В пушной промысел отец ушел с головой. Бывало замурлыкает, запоет — мать уже сумку с сухарями готовит: значит в тайгу за соболями, за медведями собрался. И тут хоть золотом его обсыпь — не удержишь. Любил я отца…

И Татуров опять задумчиво замолк.

По дому, казалось, бродили призраки убитых старым Татуровым зверей.

— Любил ходить он один, меня за хозяина оставлял управляться. «Отцово дело, говорит, дать мальчонке, испробовать себя, тайгу, зверя показать… Все равно, говорит, что казаку первый раз трехлетнего своего сына на коня посадить. А ездить уж учиться он сам должен…» Я не согласен с отцом в этом: чужой опыт не только не помешает делу, а даже наоборот. Бесстрашие, удаль так же заразительны, как и трусость. А теперь, — резко изменил тон Вениамин Ильич, — пора поговорить о деле.


Аграфена убрала самовар и стаканы. Вениамин Ильич взял лист бумаги и карандаш. Комсомольцы придвинулись к столу.

— Чтобы не разводить бобы, расскажу коротенько, как и где нашел я их. Вот это Солонечный ручей, а это Малиновая падь, — Вениамин нанес на бумагу извивающуюся черточку и эллипсис. — Глухомань. У ручья рябинки поломаны. Сладкая, хваченная морозом ягода обсосана, а кое-где и оследился мой «лапотник». Неопытный, молодой, думаю, на рябиннике зажировался, старые-то давно по берлогам десятый сон видят. Только бы снежку подбросило… Ночью пороша. Я доведался. А он вот накосолапил, вот накрутил петель, наделал сметок. Лег часа два-три тому назад — заеди[42] еще не завяли. Разбитая грозой сухая сосна поблизости, чтоб дятлову музыку в марте слушать — весну ждать. Место удобное: в крайности за сосну можно спрятаться. Ах, думаю, вот бы кого пустить «сыщиком»… И решил я отцовский прием испробовать…

Вениамин Ильич остановился.

Ребята передохнули. Яркими красками отсвечивались в воображении молодых охотников и эти «глухие медвежьи места», волнующие их уже одними своими названиями, и медведь, лежащий в берлоге где-то у сухой сосны. Секретарь окинул комсомольцев быстрым взглядом. Лицо Ивана Прокудкина было в огне, рот полуоткрыт, глаза, как у молодого ястреба. Остальные тоже раскраснелись. Ребята на подбор, что ни шапка — охотник. Чего бы он не сделал для них!