Сбиваясь с лыжницы, проваливаясь в глубокий снег, Фрося побежала.
— Господи, помоги! Поддержи! — шептали бескровные: ее губы.
Оглушающе стучала кровь в виски, толчками билось сердце.
Шумная толпа катающихся была уже совсем рядом за узенькой грядкой леса, но силы окончательно оставили Евфросинью. Она прислонилась к стволу дерева.
С крутого безлесного гребня в снежном дыму неслись к подошве Теремка лыжники.
— Ежели пробрести вон к той березе — будет как раз… — Фрося хорошо знала эти места — сама на масленице часто каталась с Теремка на лыжах. Здесь не раз озорные парни, неожиданно выскакивая из-за толстого ствола дерева, ловили на ходу девушек, целовали или опрокидывали в снег.
«Здесь я ее и поцелую!» — до боли в руке стиснула рукоятку ножа Фрося.
На вершине Малого Теремка остались Марина, Селифон, Аграфена и Вениамин. Сверху им хорошо было видно, как растянувшейся цепочкой неслись к подошве горы парни и девушки, как махала им крикливая толпа.
Треплющиеся полы зипунчиков, спины ребят побелели от снежной пыли.
— Ну, Аграфена Григорьевна, твой черед, — сказал Адуев.
Аграфена, в рейтузах и военной гимнастерке мужа, с озорным криком, без кайка, по-мужски ринулась с вершины.
В первые минуты столб снежной пыли скрыл ее от всех, но уже на половине хребта крупная, сильная фигура женщины отчетливо вырисовалась с горы.
Марина смотрела в восхищенное лицо Вениамина, не отрывавшегося взглядом от Аграфены, стремительно сплывающей к подножию горы.
— Ну!.. — только было хотел сказать Адуев Вениамину, как секретарь, перегнувшись, тоже покатился.
— А теперь я не пущу тебя. Упадешь — повредишь сына. — Селифон, щадя Марину, не хотел при посторонних отговаривать ее.
— Силушка! — Марина схватила мужа за руку. — Я тихонечко, с кайком… — и она умоляюще взглянула на Селифона. — Заторможу да и съеду. А то вон Аграфена как, без кайка даже!
Прикрытые ресницами глаза Марины так просительно смотрели на него, так дрожала в его руке захолодевшая ее рука, что Селифон не устоял.
— Только, смотри, с кайком и сразу же крепче ложись на тормоз. Вот так, — Селифон взял палку из рук Марины, крепко прижал ее к левому боку и сильно оперся на нее обеими руками.
Марина, думая о чем-то своем, не глядя на мужа, взяла из рук его пихтовый каек и улыбнулась.
— Только, чур, уговор, Силушка, не бойся за меня. Я не хуже Аграфены, — сказала она и, далеко отшвырнув от себя каек, ласточкой скользнула с хребта.
Сразу же захватило дух. От ринувшегося навстречу ветра брызнули слезы из глаз. Защемило сердце, как на качелях.
«Смотри! Любуйся мною, как любовался Вениамин Аграфеной!» — больше ни о чем не думала она в момент стремительного спуска.
Мчится навстречу голубой снег. Звенит тело Марины, как туго натянутая струна.
У самых домов деревни, когда Марина пролетела смеющуюся, кричащую ей что-то толпу, когда лыжи заметно потеряли стремительный свой бег, из-за ствола березы навстречу ей вышагнула Фрося.
Лыжница могла бы прокатиться мимо, но что-то словно сковало ее. Она резко затормозила лыжи и остановилась.
Вокруг слышен был гул толпы, но Марина воспринимала его как что-то постороннее, не касающееся ее. Все внимание молодой женщины было сосредоточено на мертвых, трясущихся губах Фроси и на поднятой в уровень с плечом руке ее, в которой она держала нож.
С лицом, побелевшим как снег, Марина стояла перед Фросей, стиснув зубы. Больше всего она боялась выдать Фросе хотя бы одним звуком охвативший ее страх.
— Встретились! — придушенно сказала Фрося.
Марина не спускала глаз с лица женщины: на нем были и ужас, и ненависть, и мучительная радость. По глазам Марина угадала, что сейчас Евфросинья ударит ее ножом в левый бок, под грудь.
Марина инстинктивно заслонилась рукой и в тот же момент услышала:
— Получай!
Удар прожег ее от головы до ног. Падая навзничь, Марина схватила глазами и кусок зимнего, мутноватого неба, и белые березы, и гул толпы, и характерный свист стремительно накатывающихся лыж.
Вышагнувшую из-за березы Фросю Селифон узнал по яркой кашемировой шали.
На какое-то мгновение он оцепенел, но увидев сверкнувший в руке Евфросиньи нож, сорвал винтовку и, только прицелившись, вспомнил, что разрядил ее, выстрелив в тетерева. Не помня себя, Селифон крикнул. В крике его были и смертельный испуг и мольба о помощи.
С винтовкой над головой, с широко раскрытыми глазами, не затормаживая лыжи, Селифон ринулся с хребта. Подбежал он к упавшей на снег Марине первый. И первое, что он увидел, было багрово-красное пятно на белом свитере Марины, широко расползающееся по левому боку.
— Маринушка!.. Ма-а-ри-ну-у-шка!.. — наклонившись к самому ее лицу, крикнул он, поднимая жену и зажимая рукою ножевую рану.
— Держите ее! — визгливо крикнул появившийся откуда-то Емельян Прокудкин.
Кто-то еще кричал. Куда-то бросились люди. Селифон не слышал, не понимал ничего. Отяжелевшее тело жены, зажатая ладонью горячая рана… Он понес ее…
Кровь непрерывным родником била Селифону в ладонь, просачивалась между пальцев. Все существо его было сосредоточено только на одном: успеет ли он добежать и не выльется ли из Марины вся кровь?..
Лишь только взяли Марину у него с рук и санитарка закрыла перед ним дверь больницы, мир умер для Адуева.
Без шапки, не чувствуя усиливающегося к вечеру мороза, он смотрел на ярко освещенные окна больницы, пытаясь уловить хотя бы один звук за ее стенами.
Вениамин Ильич, внимательно наблюдавший за другом, заметил убитого тетерева, привязанного к поясу Селифона за мохнатые лапки, и отрезал птицу.
После долгих бесплодных попыток Вениамину все же удалось наконец увести Адуева к себе в дом. Мучительно длинную ночь провел Селифон у Татуровых. Так и не дождавшись рассвета, прибежал в больницу. Задыхающегося, бледного, с изуродованным болью лицом Адуева в передней встретила заведующая больницей, большая, непостижимо спокойная Вера Павловна Минаева.
Указывая глазами на закрытую дверь палаты, Вера Павловна чуть слышно, но решительно сказала:
— Тихо, тихо!
Она отвела Адуева к окну и негромко рассказала ему, что приняты все меры и что из краевого центра уже вылетел опытный хирург.
— А теперь немедленно идите домой! — тоном приказания закончила Вера Павловна.
Ступая на носки, Адуев вышел на улицу и, увязая по колено в снегу, пошел к заледеневшему окну палаты.
Но вслед за ним на крыльцо больницы вышла сиделка и сказала:
— Селифон Абакумыч! Вера Павловна приказала вам идти домой.
Адуев вышел на дорогу, не замечая идущего за ним Татурова.
В опустевшем доме, на кухне, в столовой у окон, с повешенными ею шторами, все напоминало ему ее — веселую, быструю, полную волнующей прелести, и когда он первый раз увидел ее в пятистеннике Амоса, и когда женою она вошла к нему в этот дом, и когда, после долгой разлуки и мук, он снова привел ее сюда с прекрасными, незрячими от счастья глазами…
— И во всем, во всем виноват я!
Селифон стал рвать на себе застежки куртки. Потом вскочил и побежал из дома по улице, не отдавая себе отчета.
Зимний серенький рассвет медленно занимался над деревней. Кое-где в домах горели огни, топились печи. Сквозь освещенные окна видны были чьи-то склоненные головы, улыбки — живой, трепетный мир, полный движения и радости. Мимо, мимо… Снег хрустел под ногами.
Как очутился снова на дворе больницы, он и сам бы не сумел сказать. И снова ему встретился Вениамин Ильич, и снова увел его, но не к себе домой, а в правление колхоза.
Но и здесь, куда уже собирались люди, он был безучастен ко всему, что окружало его. Кто-то говорил ему об аресте Рыклина, Селифон не слышал, не понимал.
Проходили часы, входили и выходили люди — Адуев сидел и, казалось, никого не видел. Его удивляло, что дед Мемнон уже зажег лампы.
Вечером Селифон сидел в приемной больницы, ожидая выхода хирурга. В раскрытую дверь ему было видно, как немолодая уборщица спокойно мыла пол в коридоре, спокойно выжимала воду из тряпки досуха и протирала крашеные половицы.
Уборщица даже не смотрела на дверь, откуда должен был выйти хирург.
«Как она может так?..»
— Ради бога! — Селифон кинулся к высокому, с блестящей, гладко выбритой головой человеку в черных роговых очках, в белоснежном халате.
Всемогущий человек, в руках которого была его судьба, снял очки, и Селифон увидел усталые серые глаза.
— Только об отцовстве придется забыть. Сейчас все подчинено одному — спасти ее. Организм молодой, сильный: все будет хорошо. — Врач спокойно рассказал, как прошла операция. — Но нужен абсолютный покой… Никаких волнений, — все тем же металлически твердым голосом говорил хирург. — А теперь вы меня простите, голубчик, мне надо отдохнуть немного — и в самолет, меня ждут в Боровлянке.
В страшные эти дни, когда жизнь Марины висела на волоске, когда исстрадавшийся, теряющий разум Селифон метался по деревне, Вениамин, Аграфена и Марфа Даниловна, не спускавшие с него глаз, безмолвно делившие с ним и муки и страхи за Марину, как-то по-новому приросли к его душе.
В один из таких вечеров Марфа Даниловна зажгла в большой комнате лампу-«молнию». Селифон как бы первый раз увидел в этой комнате строгую, холодноватую чистоту, узкую койку, накрытую для него белым пикейным одеялом-.
— Зато уж чаем я угощу тебя! И с каким сыром!
Марфа Даниловна поставила на примус чайник и стала накрывать стол. Селифон сидел, уронив голову на руки. Обухова подошла к нему и села рядом.
— Давай поговорим, Селифон Абакумыч…
— Я во всем виноват… Не могу простить себе, как я мог, как я мог… — заговорил он и замолчал.
— Говори, говори, — поспешно сказала ему Обухова.
— Страшно мне за нее… Тяжко мне…
— А мне, а всем нам, от Матрены Погонышевой до ребят детсада, не тяжко? Мы не мучаемся вместе с тобой и глядя на тебя? Мы-то разве не любим и ее и тебя?