Горные орлы — страница 15 из 127

Марина крепко взяла Селифона за руку и шагнула через порог. Станислав Матвеич поцеловал молодых трижды. Из горницы неожиданно грянула маршевая, никогда не слышанная в Черновушке музыка.

— Мать пресвятая богородица! Бес-то возрадовался! — испуганно закрестилась протиснувшаяся вперед темная, маленькая, точно ссохшаяся груша, старушонка. И тут же зашипела на подвернувшегося парнишку: — Куда оттираешь, постреленок? Куда?

Празднично сияющий, весь какой-то подобранный и подтянутый, как на параде, Орефий Лукич подошел к молодым.

— Красавцы! Молодцы! Молодцы оба! — Он тоже троекратно поцеловался с молодыми и отошел к столу поставить новую пластинку.

Из рупора граммофона в густоту переполненной комнаты рванулись могучие звуки шаляпинского баса:

На земле весь род людской…

Если бы в избе неожиданно рухнул пол или обвалился потолок, вряд ли поднялась бы большая давка…

— Сатана!.. Сама видала! Из трубы… Хвостом! — закричала темноликая старушонка и, потеряв костыль, метнулась к дверям.

Передние сминали задних. От окон, с завалинки, попадали в снег ребятишки.

Зурнин, Марина, Селифон, Станислав Матвеич, Герасим Петухов, Седов хохотали так, что чашки на столе вздрагивали. Христинья Седова остановила граммофон. В двери одна за другой вновь стали боязливо просовываться головы, и та же старушонка опять ругалась с женщинами и ребятами, не пускавшими ее вперед.

— Пусть привыкают раскольнички, — решил Зурнин и вновь поставил шаляпинскую пластинку.

Подвыпивший Дмитрий Седов и его жена кричали молодым «горько». Станислав Матвеич, Селифон и Марина насильно усадили за стол бабку Ненилу Самоховну, приковылявшую посмотреть на «басурманина»-внука.

За столом сидела и сестра Селифона, немая Дуняша, сиявшая от праздничного возбуждения.

Растроганно-счастливый плотник из большого медного чайника подливал в стаканы, угощал жеманившихся женщин. За дверями шумела собравшаяся на невиданное зрелище советской свадьбы вся Черновушка, от мала до велика.

— Марина Станиславовна! Селифон Абакумович! Граждане! — заговорил Орефий Лукич.

В избе и у порога стало тихо, только гул на улице выделялся отчетливее.

Марина и Селифон встали.

В длинном белом свадебном платье невеста казалась еще тоньше и стройнее, подстриженный, нарядный Селифон — мужественнее, сильнее.

— Сегодня мы справляем не только обыкновенную свадебную пирушку, но торжествуем победу двух молодых наших товарищей над закоснелым раскольничьим бытом…

Зурнин говорил об отмирающих обычаях старой деревни В этот момент даже маленькая удача ему казалась огромной.

— Молодым ур-ра! — прервал Зурнина Дмитрий Седов.

— Эк, разобрало партизана!

— Форсу, как у богатого…

— Вот как наши кошелями машут, только милостынька летит…

Ненила Самоховна, наклонившись к оглушенному счастьем Селифону, шептала:

— А ты, внучек, не сердись на деда-то: как ты ушел батрачить к Самохе, он извелся по тебе ночами, остарел.

— Подружки милые, проходите за стол, повеселитесь, отведайте угощения, — пригласила девушек Марина. — Порадуйтесь вместе со мной.

Любовь, нежность, счастье затопили все существо Марины, и она, казалось, щедро расточала их не только на сидящего рядом с нею Селифона, но и на всех окружающих ее людей.

Девки краснели, оправляя сарафаны, робко переминались, посматривая друг на друга.

— Чё и упираются, козлухи! Просят, — значит, угощайся. Не ворована свадьба: гостей бить не будут, — Виринея Мирониха села за стол.

— Пиво пить да плясать — не лен чесать, спина не заболит. А все равно в аду кипеть! — осмелилась и Фрося-поповна, и первая из девушек взяла стакан с медовухой.

За ней сели и другие девушки. Невеста налила полные стаканы медовухи подругам.

Станислав Матвеич обратился к женщинам:

— Бабочки, всех угощаю! Из полных стаканов, с полной душой; дочку любимую в новую жизнь… Селифон Абакумыч, бери ее, белую голубку мою, и меня бери. Все твое будет.

Станислав Матвеич захмелел от медовухи и от радости, переполнившей отцовское его сердце. Нарядный, в новеньком городском пиджаке, с разлетистой, расчесанной бородой, он тоже был красив сегодня.

— Орефий Лукич! Молоды они еще, а у молодых умок — как в поле ветерок. Ты вот их на правильный путь наставляешь, и я всем сердцем, всею душой тебе доверяю. С тебя и ответ спрошу.

— Не бойся, Станислав Матвеич. А я что? Один я — ничто. Советская власть, народ встанет на их защиту, партия большевиков поведет их вперед, — лицо Зурнина осветилось, словно солнце ударило ему в глаза.

— А я не то ли? Это же и я говорю, Орефий Лукич. Народ, партия известно, силища! В Вятской губернии, в Малмыжском уезде, народ на колокольню тысячепудовый колокол поднимал. Сам видел. Подняли! Оборони бог, сила какая в партии! — отвечал совсем захмелевший плотник.

Молодая черноглазая женщина из адуевской родни после первого же стакана медовухи затянула свадебную:

Э-эх, да не сиза ли пташка,

Да пташка быстрокрыла

Из гнезда, эх,

Да родного гнездышка улетела…

Христинья Седиха, а за ней женщины и девушки подхватили. Селифон нагнулся к Марине и, ощущая жар ее волос, шептал:

— Женушка, женушка… — губы у него сохли.

10

— Ну, какая в нашей местности артель? Горы, лес. На косогорах некось, непахаль, увалы, гривы же и мягкогорья уросли таволгой, волчевником, долины — травами в рост коня. Никакой упряжкой не поднять. Никакой плуг не возьмет… Земля отроду лемеха не видала… — пытался убедить Орефия Лукича Герасим Петухов. — Верно, в степях будто и прививаются артели, степь, она, матушка, дозволяет. Там, говорят, трактор, жнейки; сенокосилки и иное прочее машинное завлечение от государства, как бы способие… А как ежели они, увалы, гривы, да косогоры, да испрезаросшие-заросшие долины, какая тут, скажем, машина и какая артель?

— А ты думаешь, — откинувшись на стуле, словно невзначай, вставил Зурнин, — для артели мы Поповскую елань под пахоту не оттягаем?.. Не помогут нам машинами и ссудой на обзаведение?

При упоминании о Поповской елани и о машинах у Герасима, Селифона и Дмитрия Седова заблестели глаза.

Орефий Лукич бил по самым больным местам. Бедняки и середняки черновушанцы всегда испытывали недостаток в хлебе. Раскольники жили скотоводством, пушным промыслом и пчеловодством, богатеи к тому же — мараловодством. На десяти, на двенадцати лошадях везут они зимами на базар в волость мед, воск, мясо, масло, кожи, ценнейший маралий рог, пушнину, из волости хлеб.

За хлеб малоконные им и косят, и стога мечут, и сено зимами скоту возят: богатеям невыгодно было вводить земледелие в Черновушке.

О Поповской елани Орефий Лукич заговорил не случайно. Под Черновушкой на солнцепечной стороне большой мягкой гривы лет около ста тому назад образовались «выгари».

Поп Хрисанф, дед попа Амоса, был человек хозяйственный, дальновидный. Выкатил он миру на празднике три бочонка годовалой медовухи, перепоил всех и занял огромную елань под покосы и пасеку. С тех пор и зовут елань Поповской.

По другим пасекам далеко еще до «выстава», а на солнцепечной Поповской елани — пожалуйста. А какие пошли по выгари кипреи, визили да чернотравье — море! Хрисанф начал распашку черноземной елани около пасечного постанова[13] и хлеб у него родился «из полос вон». А Карп и Амос Карпыч всю благодатнейшую елань запустили под разнотравье: хлебопашество им показалось и невыгодным и соблазнительным для бедноты.

Из вечера в вечер «долбил» Зурнин в ячейке об организации сельскохозяйственной артели, убыточности мелкого, индивидуального пчеловодства, о невыгодности скотоводства при двух-трех коровах на хозяйство. Доказывал он это не только примерами организации артелей в других местах, но и подсчетами и выкладками. И каждый раз у него выходило — выгодно, а у Герасима Петухова — невыгодно.

— Я, может, один-то через силу надуюсь и подниму, одним словом — пересолю да выхлебаю, а в артели кому лень да неохота, это видит — да не видит…

Но Зурнин снова и снова начинал доказывать выгодность артельного хозяйства. Снова то мрачнело, то светлело сухое, узкое его лицо, искристо вспыхивали карие глаза.

— Сомнение задавило меня, Орефий Лукич, — опять и опять повторял Герасим. — Понятие у меня такое. А уж понятие мое уцепится за что — конем не уворотишь. И так и эдак головой, как встрявший бык между пряслов, впору хоть рога срубай… Ну как же это, скажи ты мне, пожалуйста, отцы жили, деды жили, а мы вдруг сразу — и пасеки в кучу, и скотину в кучу, и сепаратор на вместны деньги! Да ведь это же форменная неразбериха получится…

Горячий, порывистый Селифон, внимательно слушавший спор Зурнина и Герасима, вот уже несколько вечеров порывался вмешаться, но сдерживался. Доводы Петухова взбесили его, и он, вскочив с лавки и плохо слыша сам, что говорит, заспешил:

— Не кандидат партии ты, а пень березовый! Пень! Пень! Оси об тебя пообломали, дегтем тебя измазали, а ты стоишь себе на дороге, и объезжай тебя с твоим понятием… Кожура у тебя толста, хоть ты и десять лет батрачил. А я тебе скажу, как один умный человек мне говорил, что в жизни всякий свой орешек до мякотного ядра раскусить должен… Я его, этот орех, за одну зиму у Сухова в работниках раскусил. Да спасибо еще вот Орефию Лукичу да его книжкам…

Селифон раскраснелся, задохнулся, точно он без останову прошел с косою широкий ряд от одного края полосы до другого. Окинул всех смущенными глазами и сел. В пылу выступления он все же чувствовал на себе глаза жены, Орефия Лукича, Станислава Матвеевича, Дмитрия Седова. Это волновало его больше всего, путало забегавшую вперед мысль.

Герасим насмешливо смотрел на Селифона.

Не ответив ему ни слова, он снова заговорил с Орефием Лукичом:

— Оно, конечно, правды в твоих речах много, особенно насчет пахотной елани… А вот боюсь. Ночами не сплю, прикидываю, все выходит, как будто что и того… и… лучше, а не могу решиться, хоть задавись. Хоть задавись… боюсь неразберихи…