Горные орлы — страница 18 из 127

Помочь внести деда Агафона в избу взялись четверо, и тут только все увидели, что правой ноги у него нет по колено.

Дома Агафон Евтеич попросил Селифона обрядить его в «смертное». И по тому, как он говорил с ним, как глядел на него, Селифон понял, что дед что-то важное хочет сказать, что не в тягость он ему.

— Посиди около меня, внучек. На горе в ловушке о грехах вспомнил, слово дал…

Говорил тихо, но каждое его слово было слышно, даже стоявшим у порога черновушанам:

— Ты, старуха, не плачь! Тлен и всяческая суета… Дуню вот, Селифоша, на тебя оставляю…

Мысли деда Агафона перебегали с одного на другое; он останавливался и снова возвращался к их началу:

— Тлен все, и ничего теперь человеку, кроме забот о грехах… Дуняшке долю выдели, остальное себе возьми, внучек. Тлен и суета сует… Сыромятны кожи на выделке у… И одна подошвенна в волости…

Дед Агафон забыл, у кого находятся в выделке кожи.

— Идите все теперь, идите… Смертынька моя подходит… вон она, за косяком.

Все испуганно покосились на косяк двери.

— Идите, православны… Тяжко мне… Сель… дай ру… — не договаривая слов, попросил дед.

Силы оставляли больного. По желтому лицу его пробегали судороги. В комнате было нестерпимо душно. Селифон взял холодеющую руку деда.

Бабка зажгла восковые свечи. Мужики и бабы вышли на улицу и остановились на дворе.

Умер Агафон Евтеич ночью. В бреду он часто звал внука, смотрел на него и не видел.

Несколько раз дед тщетно пытался вспомнить, у кого же находятся в волости сданные еще в прошлом году в выработку сыромятные кожи.

Все утро и весь день похорон в доме Адуевых толпились люди.

— Два века не проживешь: смерть причину найдет, — тяжело вздохнув, сказала какая-то древняя старуха у порога, и вместе с ней тяжело вздохнули все.

14

Любовь Селифона и Марины, казалось, росла с каждым днем. Он просыпался всегда раньше ее и ждал, когда Марина откроет свои большие, удивительные глаза.

Близко они казались еще больше и прекрасней. Полуприкрытые густыми черными ресницами, они походили на глубокие омуты, раскрытые — на весеннее небо. Лежал он не шевелясь: ждал так, словно не видел ее многие годы. А дождавшись, когда проснется, и наглядевшись друг другу в омуты глаз, они начинали говорить, как перед долгой разлукой.

Потом Селифон уходил и все время видел, ощущал Марину. Казалось, что-то оставшееся от близости с нею все время звенело в нем, веяло вокруг него, будоражило пьяное, счастливое его сердце.

Все это было так чудесно, так ново!..

Но после похорон деда Селифон был неспокоен и задумчив. Как-то в разговоре Герасима Андреича с Седовым он случайно услышал одну фразу: «Болтают в волости на двух охотников черновушанских…» И то, что Герасим говорил Седову вполголоса, а когда говорил, то взглянул опасливо и как-то даже неприязненно на Селифона, он не спал ночи и все словно ждал чего-то.

«Тоскует о дедушке», — решила Марина и не приставала к Селифону с расспросами, а лишь удвоила заботу о нем да дольше обыкновенного смотрела ему в лицо. А то не выдержит, подкрадется сзади и взлохматит ему густые, иссиня-черные, «цыганские», как говорила она, волосы.

— Посмотри, какое солнышко, Силушка, совсем весна, а ты ровно и не радуешься даже… Радуйся! — смеясь, приказывала она ему.

Вот и сейчас он погнал скот на водопой, а на душе было тревожно.

Но кто это там за рекой?

Селифон стал пристально всматриваться в фигуры трех верховых, показавшихся из-за дальнего поворота на противоположном берегу Черновой.

«Кому бы это быть по эдакому бездорожью?»

Корова и телка, напившись, уже поднялись от проруби на яр, а Селифон все смотрел на посиневшую, вздувшуюся Черновую, на выступившую поверх льда буровато-желтую воду.

По противоположной стороне реки, над зарослями мелкого ивняка, теперь уже совсем близко, точно по воздуху плыли две рыжие барашковые шапки и высокая, с плисовым верхом, кержацкая.

«Милиция…» — тревожно стукнуло сердце.

Появление милиции в Черновушке всегда было связано с каким-либо событием.

«Беспременно за мной!.. А может, и так, по другому делу…» Селифон напряженно ждал, слыша удары своего сердца.

У берега лошади упирались, пятились, храпели и тревожно перебирали ногами. Верховые пинали их, подгоняли плетьми, но чувствовалось, что и они боятся спускаться в выступившую поверх дороги бурую, почти коричневую наледь и понукают лошадей излишне громко, чтобы криком пересилить страх.

Вдруг Селифон услышал дикий вскрик:

— То-о-ну-у!

Прыгнувшая с берега лошадь провалилась под лед вместе с седоком и пронзительно заржала.

Ржание лошади и смертельный вскрик человека словно подхлестнули Селифона. Он рванул из изгороди жердь и кинулся на лед. Двое других верховых стремительно выскочили на берег. Селифон бежал на помощь и видел в водовороте промывины только голову лошади, желтый оскал ее зубов, раздутые малиновые ноздри, слышал тревожный храп. Милиционера, ухватившегося за стремя, заметил, только подбежав вплотную.

— Держись! — опуская жердь поверх лошади, закричал Селифон, забыв, что и сам каждую минуту может провалиться.

Широко расставив ноги, он потянул ухватившегося за жердь человека.

— На брюхо, на брюхо падай! — приказывал он, когда милиционер попытался шагнуть и вновь обломил кромку подтаявшего на быстрине льда.

Отступая и перехватывая жердь, Селифону удалось подтянуть человека на прочный лед. Круп лошади в последний раз показался из воды и медленно, точно его тянула невидимая сила, ушел в полынью. Из деревни с жердями и веревками бежали люди.

Селифон вернулся на берег, вложил жердь в прясло двора и, плохо соображая, что делает, отправился за деревню: он почему-то окончательно теперь убедился, что приехали за ним… Дмитрий Седов что-то крикнул ему, но Селифон только рукой махнул.

При мысли, что сейчас, сегодня, о его позоре узнают Марина и Орефий Лукич, Селифон холодел. Он не представлял еще всего, что будет с ним, когда его арестуют, увезут и посадят, а думал только об открывшемся позоре, о том, как он войдет к себе в избу и посмотрит Марине в глаза.

Пугливо оглянувшись кругом, Селифон сел на пень. В стороне шумела деревня чужим, враждебным шумом.

«Перебравшаяся через реку милиция сейчас объявит в сельсовете об убитом в схватке с алтайцами в их угодьях человеке. Сначала арестуют Тишку — в брошенной им сумке остался охотничий билет. Потом с милицией, с народом — ко мне: все знают, что я охотился с Курносенком. Марина встанет навстречу, у нее побелеет лицо, задрожат губы…»

…Ползли тихие сумерки. На вершине сухой пихты заворочалась какая-то большая птица и взлетела, роняя ветки.

— Летает себе… Да не виноват же я, ни в чем не виноват!.. — громко сказал Селифон и пошел в деревню.

«Приду и скажу Марине: «Я же не хотел… ведь они сами напали». И Орефию Лукичу скажу: «А как бы поступил ты, если бы на тебя напали?» — решил Селифон и сразу почувствовал облегчение.

Толкнул дверь.

— Стой!

Наставляя на Адуева револьвер, боком зашел тот самый милиционер, которого Селифон вытащил из воды.

— Граждане понятые, берите его! — обратился он к Рыклину и Никанору Селезневу.

— Селифон! — вскрикнула Марина и повалилась на пол.

Когда его вели деревней, несмотря на то, что было уже поздно, из домов выскакивали люди и шли следом. У амбара Самохи Сухова стояли два брата — близнецы Свищевы, в руках у них были шомпольные дробовики. Они сторожили арестованного Тишку.


…Курносенка взяли у Миронихи.

Черновушанский острослов Егор Егорыч сказал по этому случаю:

— Пошел вор к куме на веселье, да оказался в тюрьме. Каково-то будет похмелье…

Вернувшись с промысла, Тишка не выходил от вдовы.

Немалые деньги, полученные за соболей и белку, не давали покоя ни Курносенку, ни Миронихе: медовуха не переводилась у них.

— Нагульная вдовушка — крупчатный кусок! — говорили о Виринее близнецы Свищевы.

С утра, еще в постели, Виринея и Тишка строили смелые планы.

— Перво-наперво, Тишечка, гнилушки эти, — Виринея брезгливо постучала кулаком по обшарпанной стене, — в огонь, на дрова. Не могу я видеть обгорелую эту развалюху! И новенькую, высоконькую, эдакую пряменькую избочку, с этаким резным крылечком, с петухами на наличниках… — совсем размечталась вдова. — И ставни, и балясины в лазорево-алый, алый цвет…

От мечты стало жарко. Виринея сбросила стеганое одеяло. Рубашка, взбившись выше колен, обнажила могучие розовые ноги.

— «Чья эта такая красивая изба, гражданка?» — привстав на постели, басовитым, мужским голосом, полным восхищенного удивления, спросила Виринея.

Крупное, подвижное лицо вдовы с взлетевшими кверху бровями на какой-то миг застыло в немом восторге. И это же лицо вдруг изменилось — стало будто вдвое тоньше, и уже зависть, ехидство выражало оно. Желчный, пискливый бабий голос сквозь стиснутые зубы нехотя процедил:

— «Тихона Маркелыча и Виринеи Дмитриевны Курносовых…»

Казалось, вдова пила уксус, так перекосилось ее полное лицо.

Толстые руки Виринеи поспешно начали поправлять сбившуюся на сторону кичку и одергивать воображаемый сарафан.

Тишка тотчас же в этой писклявой бабе узнал соседку вдовы — тощую, завистливую Феклисту Сухову, одну из самых ярых ненавистниц Виринеи.

Вслед за Феклистой неприятно удивилась новой избе Тихона Маркелыча и Виринеи Дмитриевны Курносовых плоскогрудая попадья Васена Викуловна, которая, прежде чем сказать слово, закатывала глаза под лоб и подбирала тонкие губы оборочкой.

На кровати сейчас сидела не веселая молодая вдова, а сама спесь и жеманство.

Глядя на Виринею, Тишка от подкатившего хохота уже катался на постели, бил в стену тонкими, обросшими желтою шерсткой ногами.

— Перестань! Вирушка, перестань! — выкрикивал он, счастливый и весельем своей возлюбленной, и красивой, новой избой, которую, он верил, они построят этой весной, на зависть и удивление всей деревне.