Горные орлы — страница 21 из 127


Рядом с артельщиками, весело поднимавшими целину, ковырялись выехавшие с сохой Погонышевы.

— Не плуг, а бандура! — крикнул Дмитрий Седов Матрене с Зотейкой, когда они повели первую борозду.

Матрена, ухватившись за ручки, налегла грудью, прижимая дрыгавшую и вырывавшуюся из рук соху. Изот кричал во все горло на лошадей и хлестал то одну, то другую кнутом. Лошади рвали упряжь, лягались, когда кнут не в меру больно обжигал по ногам. Матрена охрипла от крика. Мелко возьмешь — выскакивает, глубже — кони становятся… До обеда промаялись Погонышевы, а провели три борозды.

Зотейка бестолково хлопал глазами, путаясь в вожжах, пытался садиться верхом, — но кони не шли вовсе.

— Убью! — кинулась Матрена на метнувшегося от нее Погоныша, потом схватила пятившуюся и выступившую из постромок кобылу, нагнула за повод голову и, обезумев от злости, впилась ей зубами в ухо. — Медведь бы тебя задрал, лукавую!..

В корнях шиповника соха засела. Зотейка хлестнул по лошадям, и сошник сломался.

Матрена разогнулась, посмотрела на испуганного мужа, на замученных лошадей, на сломанную соху и заплакала. Зотейка отстегнул переднего коня, отнял сломанный сошник и потрусил в деревню.

Погонышиха пошла к артельщикам, села на полосе, подперев голову выпачканным в земле кулаком. По сосредоточенному, суровому лицу ее не переставая текли слезы.

Трефилка орал песни. Седов легонько держался за ручки хорошо настроенного плуга. Когда он остановил лошадей передохнуть, Матрена поднялась, подошла к нему с трясущимися губами, с мокрыми глазами:

— Примай в артель, Митрий! Невмоготу… И земля есть, а силы не хватает, задом землю не вспашешь. Примай Христа ради! Артели не изгажу, как бурый конь, робить стану… Примай, что уж тут!..

У Матрены разом высохли слезы.

— Нужда-то известна тебе, одного мы корня. Примай!..

Дмитрий хлопнул ее по толстому, сильному плечу и засмеялся:

— Да ты ведь, Матрена, поди, как черт ладану, коммунистов-то…

— Нет уж, видно, Митьша, не срубишь дубка, не надсадя пупка. Примай!

— А как же мужик? — спросил Седов.

Матрена презрительно засмеялась.

— Мужик! А я его хочу — так ем, хочу — посолю да сварю…

17

Дело Селифона Адуева и Тихона Курносова было назначено на последний день выездной сессии губсуда в городе Бийске.

На суд были вызваны свидетели алтайцы. Они с утра сидели на первой скамейке и, несмотря на невыносимую духоту, не снимали меховых шуб и шапок.

Селифона и Тихона, под усиленным конвоем, привели вместе с партией подсудимых, дела которых разбирались в этот же день, и посадили в боковую комнату.

На предварительном следствии Тишка упорно отрицал свою вину: соболей он не крал, алтайца не убивал. Курносенок считал себя правым: он взял соболя из собственного капкана, убил только потому, что алтаец первый выхватил нож.

Сколько следователь ни задавал ему вопросов, он заученно твердил:

— Не признаю! Знать не знаю, ведать не ведаю…

Утаив от Селифона пойманных соболей, он ничего не сказал ни ему, ни следователю о кровавой схватке с алтайцем у скалы: мечта о новой избе, о жизни с Виринеей для него была превыше всего.

Селифон Адуев на следствии был в том состоянии, когда от горя человек почти не воспринимает действительности. Он плохо понимал вопросы следователя, обращенные к нему. Сознание его зацепилось только за последние слова: «Признаете ли себя виновным?»

Вспомнив, как он стрелял в лицо алтайца со шрамом на щеке, глухо сказал:

— Признаю. Но и он в меня стрелял, ранил в плечо. Я оборонялся…

И потом следователь все спрашивал его о краже соболей, как согласно утверждали свидетели алтайцы, доказывавшие, что их сородич был сначала застрелен из винтовки в лицо, а потом ограблен, — труп его они обнаружили у скалы. Тут уже Селифон решительно протестовал — он никогда никого не грабил.

В сознании Селифона мелькало подозрение: не убил ли другого какого алтайца Тишка и не ограбил ли он его?.. И не остался ли жив охотник со шрамом на щеке, в лицо которого стрелял он, когда тот заряжал винтовку у скалы? Но это было только подозрение, а не уверенность, — никаких фактов у Селифона не было. Упорство Тишки, отрицавшего убийство и ограбление, обезоруживало простодушного Селифона. Обезоруживало его и то, что он совершенно отчетливо видел, как после его выстрела алтаец упал на снег. Против Селифона было совпадение обстоятельств: события, во-первых, в обоих случаях происходили у скалы и заканчивались выстрелом в лицо (этого Селифон не отрицал), а во-вторых, единодушное свидетельство алтайцев, скрывших факт преследования охотников и перестрелку с ними: они согласно и твердо стояли на том, что пришлые охотники ограбили и убили их товарища выстрелом из винтовки в лицо, труп его они обнаружили у скалы. Эти роковые совпадения обстоятельств и показания потерпевших помешали следователю задуматься над тем, что обвиняемые говорят о событиях, происшедших в разных местах и в разное время. Следователю было, ясно одно — убит охотник алтаец выстрелом в лицо, труп найден у скалы.

Преступление было совершено в пятистах километрах от районного центра, в глухой, доступной только хорошему лыжнику горной тайге. Первым же вновь выпавшим снегом следы преступления были скрыты, следствие вынуждено было поэтому опираться только на показания свидетелей.

Молодому следователю трудно было разобраться в разноречивых показаниях обвиняемых и согласованных утверждениях свидетелей. В протоколе следствия им было записано:

«Хотя обвиняемый Тихон Маркелыч Курносов виновным себя ни в убийстве, ни в ограблении не признал (обвиняемый Курносов морально неустойчив, в прошлом не один раз был уличаем односельчанами в краже), а обвиняемый Селифон Абакумович Адуев признал себя виновным лишь в убийстве охотника алтайца, якобы защищаясь, и не виновным в краже соболей — на основании свидетельских показаний необходимо сделать вывод, что в убийстве и ограблении они повинны оба. На этот вывод наталкивает и то еще обстоятельство, что столкновения русских охотников с алтайцами из-за собольего промысла в пограничных угодьях, будучи наследием царского режима и застарелым бытовым явлением, к сожалению, окончательно еще не изжиты».

Председательствующий, мужчина с полным бритым лицом, задавал привычные вопросы. Обвиняемые ничем не могли подкрепить свои показания.

— Что имеете сказать в последнем слове, подсудимый? — услышал Селифон слова председательствующего и так и рванулся к нему. Он хотел сказать много-много, о чем думал в бессонные ночи на тюремных нарах, но отказавшимся слушаться голосом чуть слышно вымолвил:

— Как на духу говорю… Не хотел убивать, не грабил… Они сами напали… отбивался… Не убей — меня бы убили…

Тишка снова запирался во всем:

— Не убивал… Знать не знаю, ведать не ведаю…

Суд ушел на совещание.

Селифон уставился на опустевший стол. Он ждал, что сейчас вернутся судьи и назовут тяжелую, как гору, цифру. «Сколько? Сколько?» — стучало в висках, шумело в голове, точно по ней, как по наковальне, били молотом.

— Суд идет, прошу встать!

В напряженной тишине зала Селифон увидел председательствующего. В зале становилось полутемно, откуда-то принесли лампу. Председатель поднял ее на уровень своего лица и стал читать. Слова прыгали, как рассыпанный горох, и Селифон никак не мог собрать их воедино.

— Именем… Российской… Федеративной… Преступление… предусматривается… — схватывал он только отдельные слова. — Приговорить… заключению Селифона Адуева… шесть лет…

Больше он ничего не слышал. Перед глазами, словно в вихре, взметнулись незнакомые лица в публике, и пол поплыл из-под его ног.

— Встань! Встань! — крикнул кто-то над ухом.

Селифон медленно приподнялся и опять стал смотреть на мечущийся желтый глазок лампы.

— …Учитывая рецидивы застарелых бытовых явлений на Алтае… принимая во внимание первую судимость…

Селифон насторожился.

— …срок… сократить…

Селифон сделал было шаг к столу, но остановился.

— …до трех лет, — услышал он.

18

Какими шелками расшила тебя, Алтай, щедрая природа-мать! Какие расстелила платы на заливных твоих лугах, увалах и крутогорьях!

Июнь — цветенье родной земли. Даже скалы закурчавились розовыми лишайниками, бирюзовой пахучей репкой, остролистым змеиным луком.

Будто процвела каменная их грудь и дышит в знойном мареве многоцветным ароматом.

Даже хрустальные воды горных озер и рек заструились тонкими, как паутина, нитями водорослей, зазеленели мириадами лепестков, колышущихся в подводном царстве. Точно и в глубине вод росло и цвело все так же неудержимо бурно, как и под горячим солнцем, на благодатной земле.

Золотой медвяный край!

Необъятны пчелиные твои пастбища, цветущие от первых пригревов солнца до заморозков. Сложен и густ набор запахов трав и кустарников. Приторно-сладкий — белого и пунцового шиповника, мальвы, огненной под солнцем акации; крепкий и терпкий — дикого миндаля, черемухи; душновато-парной — рубиновых головок яргольника, медвежьей разлапистой пучки и широколистой чемерицы.

Азартно бьют ночами перепела, скрипят коростели, в уремах заливаются соловьи, — прекрасна и полна жизни любимая моя земля.

Цветы и запахи на артельной пасеке разливались, как реки. Марина отдыхала на берегу Крутишки, на траве, раскинув руки. И не то тени от покачивающихся веток березы пробегали по ее лицу, не то отблески тяжелых дум.

Со времени обрушившегося несчастья она полюбила пасеку, где досматривал за артельными пчелами ее отец. Печать сосредоточенной замкнутости легла меж сдвинутых к переносью бровей: кончилось беззаботное девичество. Даже отца сторонилась она. Энергичная, трудолюбивая, как пчела, она стремилась забыться в работе. Горячая пора выкачки меда на пасеке, безмолвный, все понимающий отец, тишина были спасительным прибежищем для Марины. Она похудела, лицо, шея, руки ее покрылись густым загаром. В больших синих глазах, сомкнутых губах прочно прижилась скорбь.