До Черновушки Селифон Адуев добрался в праздничный, «пьяный» день троицы. Стыдясь людей, в деревню решил войти ночью.
Остановился на Большом Теремке. Там было сумеречно и тихо, пахло смолой и прелью. Сквозь желтые иглы хвои, сквозь черный, наполовину истлевший прошлогодний лист пробивалась зелень. В долине лежала залитая вечерним солнцем Черновушка. Опоясав деревню голубым кушаком, шумела Черновая. Виднелись малые, как пеньки в лесу, дома и высоко над ними перст вонзившейся в небо колокольни. Флигелек Амоса Карпыча безошибочно выделялся из десятков других таких же.
Сняв сумку, Селифон положил на нее березовый подожок и, измученный ревностью, страхом и сомнениями, опустился на мшистое подножие.
Чем больше он думал, издали глядя на пятистенник Амоса Карпыча, тем лицо его становилось темнее, руки глубже уходили в сырую, пухлую мякоть мха. Перед затуманенными глазами его в бешеном хороводе проносились мучительные картины: Зурнин и Марина… Он целует ее… Селифону казалось, что он никогда еще не любил ее так страстно, всей силой своей души, всей страшною печалью и мукою.
Селифон уткнулся лицом в удушающую прель мха.
Сырость освежила голову, мысли потекли ровнее.
«А что, если тут что-нибудь да не так?» — подступило сомнение. Но злоба, охватившая его, как огонь сухое дерево, нашептывала ему: «Так-так…»
«Свидетели родная бабка и вся Черновушка…» Вся Черновушка смеется над его позором!.. Пробирался задворками, вздрагивая от шорохов во дворах, от пьяных выкриков на улице. На открытых местах наклонялся, словно крался к сторожкому зверю. Казалось, вся жизнь зависела сейчас от того, чтобы подойти как можно незаметнее.
Громко залаял Пестря. Селифон, ступая на носки, подошел к окну и прижался к простенку.
Кровь била в виски, ослабевшие колени подгибались… Распластав по стене руки, он повернул шею и, скашивая глаза на освещенное окно, стал подтягиваться к косяку.
На столе горела лампа. У стола, рядом с окном, подперев щеку, задумавшись, сидела Марина.
Селифон припал к стеклу окна и долго не мог оторвать глаз. Перед Мариной лежало письмо. Чужое письмо на узком листке голубой почтовой бумаги, написанное размашистым почерком Зурнина: Селифон отлично помнил этот почерк. Он узнал бы его даже и через двойные зимние рамы.
Марина, подперев щеку рукой, низко склонившись над письмом, шевеля, губами внимательно читала и улыбалась. Зурнину улыбалась…
«Вернешься и во всем убедишься самолично…»
Адуев сжал пальцы до хруста в суставах и в бешенстве рванул за знакомое витое кольцо двери в сенях…
Посреди избы со скомканным в руках письмом стояла бледная, трепещущая, полная смятения и вспыхнувшей радости Марина. Радостный вскрик ее тут же замер. Черные впадины глаз на бескровном лице Селифона, трясущиеся губы и весь он, точно огромный кулак, занесенный над головой… Марина сжалась и стала отодвигаться к стене. Пятясь, она задела лампу, Моргнув огненным глазком, лампа со звоном упала на пол и разбилась.
В этот короткий миг Селифон успел охватить диким взором и широкую, с высоко взбитыми подушками кровать, и пестрые квадраты одеяла, и зажатое в левой руке Марины письмо.
«На этой постели…» — окончательно теряя разум, подумал он.
Все это промелькнуло с той быстротой, с какой молния рассекает грозовые облака, выхватывая из тьмы ночи и мокрые, трепещущие листья на деревьях, и согнувшегося под дождем путника.
Марина пронзительно вскрикнула и тотчас же умолкла, точно ее накрыли подушкой.
Поднятые руки ее скользнули по плечам Селифона и опустились. Из левой выпало письмо. Селифон на лету подхватил его, гадливо смял в комок, сунул в карман и, размахнувшись, ударил уже в полной темноте…
Напружиненное тело Селифона потеряло опору и грохнулось на пол: сзади на голову ему обрушился страшный удар.
Словно сквозь сон чувствовал Селифон, как чьи-то сильные руки схватили его за плечи, выволокли на крыльцо и столкнули вниз. В памяти сохранился чей-то озлобленный, грубый голос:
— Каторжник!.. Зверь!.. Очухайся на ветерке!..
Селифон не скоро пришел в себя. В соседнем доме пели, пьяный бабий визг вплетался в хриплые мужские голоса.
«Амосовские гуляют… Мосей Анкудиныч… рыклинские…»
В освещенных окнах двигались люди, качались тени.
Селифон поднялся. Уже ничто не в состоянии было удержать его. Весь он был теперь во власти злобы и жалости к себе.
«Пусть видят, пусть знают, пусть все знают…»
Распахнул дверь… В каком-то чаду говорил с Амосом Карпычем, с дедом Мосеем… Жадно пил густую, хмельную, пахнущую родным домом, милым далеким прошлым, медовуху. Кого-то обнимал, с кем-то целовался и плакал, с кем-то плясал.
А веселый Самоха Сухов все озорно подмигивал Селифону и все нашептывал в ухо:
— Ну чего тут думать: не девка — лиса-огнёвка, испепелит, сожжет!.. Раз-раз, по рукам и в баню, по зубам и в харю!..
Последнее, что смутно припомнилось в тот вечер, это чьи-то заботливые в темноте руки, снимавшие с него сапоги и ухаживавшие за его головой. Голова Селифона никак не хотела лежать на подушке и со стуком падала на холодные половицы, а чьи-то руки все время поднимали ее и вновь укладывали на тугую, горячую подушку. Кто-то покорно пришепетывал:
— Мольчи, Селифоша… Я подыму счас, мольчи, милый…
Проснулся на рассвете. И долго не мог понять, где он и кто это рядом с ним под шелковым одеялом. Он стал припоминать все по порядку, начиная с Теремка, и все-таки не мог понять, где он. Отяжелевшая голова бесплодно силилась собрать в порядок события предыдущего дня. Отчетливо вспомнилось только, как падала со стола лампа, как подломилась и упала к ногам Марина и как кто-то оглушил его сзади страшным ударом по голове.
«Да где, с кем это я? — и, с трудом приподнявшись, стал всматриваться в полутьме в курносое веснушчатое лицо. — Батюшки, да ведь это Фроська-курноска!» — вспомнил он почему-то детское еще прозвище поповны.
Фрося проснулась. Увидела склонившегося над ней Селифона, схватила его за шею, впилась горячими губами и, порывисто дыша и вздрагивая, прижалась к нему раскаленной грудью.
— Се-ли-фо-шенька… кро-ви-ночка моя…
«Опохмеляться» к амосовским гости собрались чем свет. Женщины, побледневшие с перегулу, шептались с Васеной Викуловной и с разрядившейся в лазоревый сарафан Фросей.
«Молодуха» до глянца вымазала жидкие волосы репейным маслом, гладко зачесала их, припустив на «височки». Усеянное веснушками лицо она докрасна растерла холщовым полотенцем и на «отделку» провела по щекам куском каленого кирпича, посыпанного жгучей бодягой.
Селифон с тревогой взглядывал на красное, точно из бани, лицо Фроси и стыдливо опускал глаза. Васена Викуловна еще на постели опохмелила его, нацедив половину берестяного туеса медовухи. Женщины дергали Фросю и, утащив в горницу, шушукались о чем-то. Амос выжидательно посматривал то на Васену Викуловну, то на Фросю, то на Селифона. Гостей набилось до отказа. Поздравляли Селифона с выходом и с новой счастливой жизнью. Мосей Анкудиныч не отходил от него и все нашептывал на ухо о сладости покаяния, о блудном сыне, кающемся грешнике…
Селифон пил, но хмель не одолевал головы. Бабьи шепотки, настороженные взгляды Васены Викуловны, красное лицо Фроси, разговоры Мосея Анкудиныча кидали его то в жар, то в холод.
Мысли о Марине не оставляли ни на миг. «Пусть смотрит и казнится!» — и, предвкушая сладость мести, шумно поднялся из-за стола, схватил Фросю за руку.
— Бухайтесь в ноги, — надоумил Мосей Анкудиныч. — Я за отца тебе буду.
Гости замерли.
Селифон грохнулся на колени. Рядом с ним, шурша шелковым сарафаном, опустилась Фрося.
— Батюшка Амос Карпыч, матушка Васена Викуловна, — ударившись лбом о половицы, в один голос заговорили молодые, — простите!
Мосей Анкудиныч выступил вперед.
— Амос Карпыч, Васена Викуловна, как говорится, детей простины — богу именины. Селифон Абакумыч встает на истинную стезю. С проклятой иноверкой господь его не соединял. Купно замолим грех его. Не томите немилостью. Бог не отвратит лица от кающихся, а ни бесстудия, ни бесчестия в плотском естестве нет: был бы птичий грех прикрыт уставным староотеческим браком…
Гордая, заносчивая Васена Викуловна вспыхнула и поджала бескровные, тонкие губы. Амос Карпыч поломался немного «для прилику», потом подсунутой кем-то в руки ему плеткой три раза легко ударил по плечам Селифона и Фросю.
— Твоя правда, Мосей Анкудиныч: прощать детей — богоугодное дело. Христос простит, а я питимию в сотню поклонов накладаю, — и, подняв, трижды поцеловал обоих.
Гулянка разгорелась с новой силой. Селифон не видел, как и откуда появилась бабка Ненила Самоховна.
— Да, привел, привел господь свидеться… На путь-истину матушка пресвятая богородица да добрые люди наставили. Слава тебе, слава тебе! И богатая, и своя, единоверка, голубушка… — молилась и плакала Ненила Самоховна.
В комнатах амосовского дома к обеду стало нестерпимо душно, столы вынесли во двор.
Селифона и Фросю усадили рядом. Справляли уже не только зеленый праздник троицы, но и свадьбу. Смотреть на вернувшегося из тюрьмы Селифона сбежалась вся Черновушка. Охмелевшие раскольницы одна перед другой бились в пляске, хрипли от крика.
Красный от жары, от медовухи, обливаясь потом, плясал попеременно со всеми бабами неутомимый Самоха Сухов. Он и плясал и пел с залихватскими выкриками:
Бабочки-мамочки, бирюзовы васильки…
Рви ноченьки у доченьки, ровняй деньки…
Резвы ноженьки верти, верти, верти…
В конце каждого куплета Самоха искусно становился на голову и плясал вверх ногами.
— Надселась от плясу! Мужики, поедем с молодыми в разгулку! — предложила свадебная затейница Макрида Никаноровна Рыклина.
На коней надели дорогую наборную сбрую с яркими гарусными, спускающимися на оглобли кистями. Дуги перевили красными лентами. В гривы и челки лошадей Фросины подружки вплели бутоны марьиных кореньев