[17].
Амос Карпыч и Васена Викуловна свадьбу справляли по-широкому, на всю деревню.
— Запьем и ворота запрем на всю неделю. Пусть люди добрые знают, как Амос Карпыч дочку пропивает.
Кованая телега набита до отказа пьяными мужиками, с запряженным в нее горячим серым суховским жеребцом. Влил поп жеребцу кнута. Вихрем вылетела из амосовских ворот телега на улицу. Захлебнулись колокольцы под дугой, занялся дух у седоков. Намотав ременные вожжи на руки, стоял грузный поп Амос без шапки, подавшись корпусом вперед, на прыгающей в выбоинах телеге. Длинные волосы его косматил ветер. Не слышно было крика мужиков, не видно спиц в колесах.
— Вот гуляют, так гуляют! — завидовали черновушане амосовской гульбе.
К молодым в тележку насело баб, как грибов в лукошко. Правил лошадью румяный, кудрявый Самоха Сухов. Амосовский Гнедко, гладкий и широкоспинный, как печь, с подтянутой к самой дуге головой, выступал медленно и величаво.
— Конь сотенный. А уж кучер! А еще краше молодой: одна кудря стоит рубля, а всего и за тысячу не купишь…
— У молодухи рот до ушей — барана с рогами, с шерстью проглотит, — обсуждали и поезд и молодых досужие раскольницы.
Селифон обнял Фросю, склонился разлохмаченной черной головой на ее алый шелковый платок.
Бабы, обнявшись, раскачиваясь из стороны в сторону, звонко, на всю деревню, затянули песню:
Ах, не цветы ли в поле-е, да не цветочки,
Ах, не цветочки в поле позавяли…
Богато, ярко одетые, пьяные, веселые едут раскольницы. Плещутся в руках белые платочки. Рядом сидит молодуха — «репа репой», а молодому невесело.
Силится вспомнить Селифон что-то самое главное и не может.
А над Черновушкой, над широкими увалами, над горами, над зыбучей черной тайгой звенят заливистые бабьи голоса:
А-эх, да видно, нет, эх-да не судьба
У друга мила на груди,
Эх, на груди да ночку коротать,
Темную, до зореньки, эх-да до зореньки
Горючими рыдать…
Вытащив оглушенного Селифона на улицу, Матрена Погонышиха начала отливать Марину водой.
Понизу текли с улицы волны свежего воздуха. Марина открыла глаза. Попыталась встать, но со стоном вновь упала на половицы. Матрена помогла ей подняться на ноги…
Шатаясь, придерживаясь рукой за стену, натыкаясь на невидимые предметы, женщины выбрались на крыльцо. Селифона на дворе уже не было.
До дома Погонышихи добрели с трудом. Матрена зажгла огонь. Бледное лицо Марины казалось мертвым, на губах, на волосах — кровь.
Марина хотела что-то сказать, но из горла вырвался мучительный стон, и она упала на лавку.
На другой день утром она попросила Погонышиху:
— В город… свези… пожалуйста!
Матрена растолкала пьяного Зотейку:
— Да вставай же, вставай — горе мое… Кони нужны…
Марина снова прилегла на постель, следя сухими, воспаленными глазами за приготовлениями к дороге.
«В город, в город…» Оскорбленная в самых дорогих своих чувствах, она рвала с Черновушкой всякую связь. В этот момент Марине казалось, что другого выхода у нее нет. Она забыла даже об отце, безвыездно жившем на пасеке.
Думать о том, что будет «там», в городе, она не могла, но мысль о городе зажигала ее.
Вечером пьяного Селифона молодуха и бабка Ненила Самоховна под руки повели домой.
— Пойдем-ка, пойдем, сынок, в родительское гнездо. Будет по чужим людям мыкаться, — довольная возвращением внука и его новым выбором говорила Ненила Самоховна.
Перед домом своим она заспешила вперед, запыхавшись вошла в избу и, сняв икону с божницы, встретила молодых на пороге. Селифон упал на колени и, качнувшись, чуть не сбил с ног бабку. Ненила Самоховна стукнула иконой по склонившимся головам.
Селифон долго всматривался в знакомые с детства стены, пристально рассматривал кухню, расписной шкафчик с посудой.
— Фроська, спать! — крикнул он и уронил голову на стол.
— Мольчи… Счас я… — засуетилась Фрося у пышной постели, привезенной еще в обед «постельной свашкой» Макридой Никаноровной Рыклиной.
— Ко-п-пайсь! — рявкнул Селифон, оторвав тяжелую голову.
— Мольчи, мольчи, Селифоша, — успокаивала его Фрося.
Селифон, навалившись грудью на стол, спал. Фрося с Ненилой Самоховной разули его и, поддерживая под руки, свели в постель.
Проснулся Селифон к позднему завтраку. В горнице было тихо. В кухне стучали ухватами. Селифон уставился в потолок и задумался. Просветлевшая после беспрерывной гульбы голова напряженно собирала одно к одному события последних дней.
Селифон сел на постели и сунул руку в карман штанов. Нащупав смятую бумажку, ладонью стал расправлять ее на подушке. Скрипнула дверь, и в щели показалось заискивающе улыбающееся лицо Фроси. Селифон оторвался от письма и замахал рукой, точно опасаясь, что появление Фроси может спугнуть лежащее на подушке письмо и оно улетит и навеки унесет с собою тайну Марины.
Фрося захлопнула дверь. Селифон спрыгнул с постели и, несмотря на то, что в комнате было светло, подошел к окну. Руки тряслись, строки письма сливались. От первых же слов на лбу выступила испарина.
«Марина Станиславовна, не писал так долго потому, что проводил…»
Селифон не дочитал эту строчку. Глаза его жадно отыскивали совсем другое.
«Сердечно рад за вас…»
— А, сердечно!.. Сердечно! — обрадовался Селифон. — Сейчас начнет, начнет…
«Вы и без того измучились, ожидая Селифона…»
Пол, потолок, окно, желтое солнце за окном завертелись горячими кругами. Селифон опустился на скамейку и читал через два-три слова, отыскивая только то, что хоть сколько-нибудь касалось Марины, и уперся в окончание письма: «Орефий Зурнин».
Селифон перевернул письмо — на последней странице тоже пусто. Вновь кинулся на письмо и перечел его.
— Оклеветали! — во весь голос вскрикнул Селифон и, как был, босой, без пояса, кинулся через кухню, мимо испуганной Фроси и бабки, во двор.
Рубаха надулась на спине от ветра. Селифон бежал, не видя встречных людей, не слыша криков бежавшей следом за ним Фроси… Скрипучую калитку в ограде амосовского флигелька он поднял рывком, сдернув с петель, и уперся обезумевшими глазами в закрытую на замок дверь…
— Уехала!.. Уехала! — закричал он.
Стал собираться народ.
— Куда? — придушенным голосом спросил Селифон какую-то женщину.
— В город, утром еще, с Погонышихой, — поняв, о чем спрашивает Селифон, ответила она.
— Лошадь!
В глубине рубленой амосовской конюшни сверкнул фиолетовый глаз гнедого. Селифон сорвал с гвоздя узду. Жеребец захрапел и бросился в сторону, норовя ударить задом. Схватив коня за челку, Селифон пригнул голову гнедого к груди. Щелкнули удила о зубы. Конь, стуча копытами по деревянному настилу, вылетел на поводу в открытые ворота конюшни. Не касаясь земли, Адуев вскочил на него.
В воротах, простоволосая, бледная, Фрося ухватилась за повод. Жеребец поднялся на дыбы. Фрося опрокинулась навзничь и потащилась на поводу, не выпуская его из рук.
Гнедой закружил на улице. Селифон ударил коня. Пальцы женщины разомкнулись… Из-под копыт жеребца взвихрилась пыль.
— Настигну, настигну! — в такт опьяняющей скачке выкрикивал Селифон.
Неслась навстречу темно-зеленая кромка тайги, блеснула из-за поворота Черновая.
«Ближней дорожкой, — думал Селифон, задыхаясь от нетерпения, — напрямки, на верхний брод, выгадаю версты три».
Жеребец уперся на берегу, захрапел, озираясь на клыкастую, пенящуюся реку. Селифон ударил коня, и гнедой с размаху влетел в круторогие волны брода.
Вся в завитках кипящих пенных гребней несет стремительные воды Черновая. Режет грудью пенные струи жеребец, сбитый течением в сторону. Насторожив уши, конь щупает ногами отполированный плитняк брода, пугливо обходит валуны с зеленью глубоких, прозрачных ям. Волны перекатываются через круп, заливают широкую спину…
Жеребец всплыл, но, подхваченный течением, ударился о каменный выступ. Держась за гриву, Селифон сполз с лошади, попробовал достать дно и ушел с головой.
Течение рвало со страшной силой. Коня уже нельзя было повернуть грудью на стрежь. Впереди, ниже брода, сжав Черновую в каменных челюстях, высились отвесные скалы…
Селифон потянул за повод и завернул коня обратно. Коченеющие в холодных волнах ноги плотно обхватили бока лошади. Жеребец, оскалив зубы, с раздутыми ноздрями, с выпученными, в синих прожилках, белками глаз, храпел и задыхался.
Река, зажатая скалами, неслась стремительно. Обессиленный Гнедко окунулся с головою и, вынырнув, распустил уши.
«Утоплю коня… Не выбиться…»
Селифон сбросил с жеребца узду и, подхваченный волнами, поплыл к зеленым от мха утесам.
Далеко внизу мелькала вытянутая по воде голова лошади, увлекаемой течением к порогу. Храп коня за шумом волн был не слышен.
Обдирая руки о выступы скалы, цепляясь босыми ногами за расселины камней, полез вверх…
…В знойный полдень возвращался Селифон домой. Лицо, плечи, босые ноги обжигало солнце. Сердце захлестывали тоска и злоба.
Часть втораяНа переломе
Таежные тропы измучили всадниц. Наконец и тайга и горы кончились. Тропа выбежала на хрустящий гравий большого алтайского тракта.
И Марина и Матрена Погонышева облегченно вздохнули.
Город увидели издалека — он раскинулся на равнине.
Квартира второго секретаря окружного комитета партии Зурнина находилась в центре города.
На третий этаж, по лестнице, выстланной малиновой ковровой дорожкой, Марина поднималась с пересохшим от волнения горлом.
Дверь открыла низенькая старушка с бородавкой на подбородке.
Погонышиха начала было искать, куда бы помолиться, как вдруг старушка дружески тронула ее за рукав и молча провела к себе в комнатку. Там она указала на иконку между посудным шкафом и кроватью.