аш с тобой ледяной рассказывал, и про партию…
Второе, более важное: с хлебом управляемся до седьмого пота, но насеяли чересчур много, а рук нет. Артельщики работают даже ночью. Бьемся без отдыха, как на фронте. Потому что хлеба у нас — рослому мужику по грудь. Подкосить-то мы его подкосили, но заскирдовать не успели на пятьдесят процентов. Но ты не сомневайся, мы все преодолеем и план хлебосдачи выполним, даже с превышением.
Думаем расширяться этой осенью членами, если не втрое, то вдвое. Зуб у мужика горит на богатый артельный хлеб, на рамошные ульи, на маральник. И верно, кержака словом не улестишь — не девка. Агитируем мы его на хозяйственных фактах. Директиву о лишении голоса кулацкого элемента провели на общем сельсоветском собрании. Зерном же мы нынче, повторяю, и сами засыплемся, и государству засыплем. Только как его вывозить по здешним трудным местам? Но мы, конечно, все кулацкие подводы возьмем. После лишения кулаки, по виду, хвост поджали, но знаю, что стали еще втрое злее. Мы ухо держим востро.
С ком. приветом Д. Седов».
Утром дедко Мемнон верхом проехал по деревне. Перегнувшись с седла, старик стучал концом плети в раму:
— В сельсовет! Вскорости после завтрака… Только чтоб без лишонцов!
Седов думал о предстоящем собрании, волновался.
«За орехом в промысел собираются, на помощь артели не пойдут!»
Он хорошо знал, что мир единоличника-черновушанца замкнут в своем дворе. Сейчас они от зари до зари заготовляют дрова на зиму, убирают пчел в омшаники, размалывают зерно на мельнице, спешат в тайгу кедровать, стараясь захватить лучшие участки. Но спешка по хозяйству и кедрованию не заслоняет у них дум о «мягком золоте». Помыслами своими охотники давно уже в тихих, глухих падях: высматривают места для установки капканов, стремятся захватить ловушками самые добычливые районы.
В избу вошел Егор Егорыч.
— А я к тебе перед собранием, хоть ты меня к активу и не причисляешь.
— Садись!
В голосе председателя сельсовета Рыклин почувствовал всегдашнюю неприязнь. Но, не смущаясь, удобно уселся на лавке.
На лице Егора Егорыча застыла загадочная улыбка.
— Хлеб гибнет, знаю. Помогать артели не пойдут, тоже знаю. Вот отруби мне голову по самые плечи! Может, бабенков каких и наскребете. Но на бабенках далеко не ускачешь.
— А ты что же, советовался с ими или как? — спросил Дмитрий.
— Митрий Ми-и-трич! — голос Рыклина взлетел так высоко, словно человека ожгли кнутом. — Ну как с тобой после этого!.. — Егор Егорыч оскорбленно махнул рукой.
Долго молчали.
— Слушай центральное зерно мысли моей. Ставь вопрос смертельно-категорический: не с нами значит напротив нас, напротив советской власти. А насчет промысла положь смертельный партизанский запрет: не выходить раньше окончания хлебоуборки! И также чтоб в кедровники за орехом. Вот чем простегнешь ты кержака до самого зашкурья. А так, разговоры-уговоры — на глупого рассказ, на глухого скрыпка!
Рыклин торжествующе посмотрел в лицо Седову. Дмитрий насквозь видел смысл рыклинского «совета»: поссорить коммунистов с середняка ми-единоличниками, завтрашними артельщиками. Обдумывая тактику на собрании, Седов не ответил Рыклину ни слова.
Дмитрий позвал Мемнона и приказал немедленно съездить за артельщиками.
— Скажи, чтоб бросили скирдовку, — и немедленно! Немедленно!
«Ух, чую, будет собраньице!» — думал Седов, выходя из дома.
Такое скопище черновушан было только перед разделом елани.
«Держись, Митьша, иначе стопчут!..»
Седов озабоченно посматривал в окно.
По хмурым лицам и спрятанным глазам мужиков, даже по поведению ребятишек, пробивающихся вперед, Седов чувствовал, что собрание будет бурным.
— Душина! Размахните хоть окна! — крикнула Виринея Мирониха, нарядившаяся сегодня в новые голубые нарукавники.
Необычно бледная, волнующаяся за Тишку, она осматривала мужиков умными, озорными глазками и улыбалась. Но чувствовалось, что за ее улыбками крылась большая тревога, большая любовь к непутевому парню, которого собираются судить.
«Под кем лед трещит, а под нами с Тишенькой ломится. Несчастные мы с ним оба», — думала вдова, изо всех сил стараясь скрыть страшную свою тоску.
На первой скамье сидели кержаки с дальнего конца деревни. Три крепко зажиточных брата Селезневы, носатые, большеухие, с измятыми бородами, с длинными красными лицами. Середняки отец и сын Федуловы, оба жестковолосые, ширококостные, с толстыми, короткими шеями. Маломощный середняк, однорукий соболевщик Кузьма Малафеев (руку он потерял на пушном промысле).
Старик Федулов с увлечением рассказывал о новых промысловых местах, разведанных им недавно. Но угодья эти были в дальних пределах, и он подбивал мужиков пойти артелью, срубить «на грани» избушку и отогнать «алтаев» за гору.
Во всех углах говорили о промысле. Охотники сбивались в пары, обсуждали пади, вершины речек. Только братья Селезневы за все время не сказали ни слова, они медленно и тяжело передумывали предложение старика Федулова.
Седову казалось, что именно братья Селезневы, с деревянными лицами, со взглядом исподлобья, примериваются, как бы схватить его за глотку: они были уверены — в том, что он собирается задержать их выход на промысел.
«Густые будут пренья! Хоть бы наши скорей…»
— Время бы и начин делать, Митрий Митрич!
— Потом изошли!
— Своих дожидается!
— Не-не по-мо-гут! — Голос Емельяна Прокудкина был так пронзителен, что все смолкли.
«Вопрос о самокритике в связи с Тишкой поставлю первым: выкричатся, а там свои подъедут».
Седов наклонился к члену сельсовета Акинфу Овечкину, всегда председательствующему на собраниях, потом решительно разогнулся и сказал:
— Пора начинать, товарищи. Перво-наперво — доклад о самокритике ввиду грабежа на пасеке. Вторым делом — об успехах колхоза «Горные орлы» и о помощи в хлебоуборке и об отодвижке сроков выхода на промысел.
Дмитрий наклонился к столу и стал было доставать наметку доклада, как вдруг сразу возник протестующий шум.
— Подождать об успехах! И об самокритиках тоже!
— Об промысле!.. Об промы-ы-сле-е!..
Дмитрий смотрел на раскрытые рты, на напряженные лица черновушан и тосковал:
«Наши бы, наши бы скорей!»
Из-за спин взметнулась барсучья шапка Егора Егорыча с длинной серебряной остью. Шум пошел на убыль.
— Слово!
Потного, красного Рыклина мужики вытолкнули вперед. Подмышкой у него была толстая книга в сафьяновом переплете.
Дмитрий нахмурился. Егор Егорыч привычным жестом оратора огладил плешь и вдохновенно потряс шапкой.
— Грожданы! Митрий Митрич! — качнул он всем своим коротким телом в сторону Седова. — Мир! Мир смертельно волнуется главным вопросом об промысле, об кедровании. — Он помолчал немного. — Об хлебной уборке волнуется. И ты внемли миру, а не об самокритиках, не об жуликах Тишках там. Да ведь Курносенок-то из плута скроен, а мошенником подбит, — пренебрежительно махнул он рукой и отшагнул вправо.
— Правильно!
— Об промысле!
— На рукосчет!
Мужики сами подняли руки и держали их упорно и грозно, как выломанные из забора колья.
Седов махнул листком бумаги раз-другой, а руки все не опускались. Тогда он вскочил на скамейку и закричал:
— Я не начну о промысле, пока не проверну больного своего вопроса с Тишкой! Мы не допустим кулацкую агитацию против всей артели из-за отдельной, лично моей ошибки с Курносенком!..
Седов уставился на безмолвных братьев Селезневых.
Старший из них, Никанор, самый нескладный, словно выворотень, обросший мхом, открыл рот.
— Не с той ноги пляшешь, Митьша! Коли лучику вдоль! Поперек не расколешь. Но ежели на то пошло, что кто кого переупрямит, — твоя власть. Пусть кукарекает, мужики! — И сел, не глядя ни на кого.
Комсомольцу Никите Свищеву Дмитрий приказал привести Курносенка.
Тихон вошел с поднятой головой и возбужденно сверкающими глазами. Нечесаные волосы его сбились, как войлок, отчего небольшая голова Курносенка казалась еще меньше.
Он беспокойно отыскивал глазами Виринею и, когда увидал ее, торжествующе улыбнулся.
— Плюй в глаза, а им все божья роса… только ухмыляются…
— Убивать этаких на преступном месте!..
— Парень-чистяк — неделю не умыван, нечесан…
— Страдалец пречестной, легко ли: ты плохо положил — у него пузанько разболелось…
Но Тишка нес в себе радостную уверенность, что потрясет всех правдивым своим рассказом. Даже под суровым взглядом Дмитрия Седова он улыбался.
— Стань тут! — раздался голос Седова, и Тишка послушно прижался к стенке.
Никита с незаряженным дробовиком встал рядом.
Через головы, не отрываясь, смотрели на преступника Виринея и мать Тишки, старая Даниловна.
Седов прокашлялся и заговорил в напряженной тишине:
— Скажу я вам о своей собственной промашке, как вред от нее нам получился большой. Вот-де у вас кто в артели, воры и мошенники, не ходите в артель. А потом, как полагается, и самого Тишку спросим и в народный суд в район отправим.
Курносенок перехватил испуганный взгляд Виринеи.
— Через что же я заблудился, товарищи? — продолжал Седов. — Неправедное мое рассуждение было такое. Отчего воровал Тишка при старом режиме? Да оттого, что все управление было воровское. Вот от слабости своих сил и грешил Тихон. Вы же сами его за это только печкой не били, а об печку — наше почтение… И вот я рассуждал: могут быть лишние у нас бедняки?.. Не могут. Исправиться может Тихон? Может.
— Хватит про Тишку!
— Печенки проело!..
— Про промысел!..
— Про про-мы-сел!..
Напрягшись до красноты лица, Дмитрий силился перекричать собрание. Он беспомощно озирался по сторонам. Горсточка прижавшегося к стенке бедняцкого актива самому ему показалась жалкой.
«Ну и где пропали? Где?» — беспокойно смотрел он в окно.
Седов чувствовал, что разнузданность собрания объясняется не только остротой вопроса о выходе на промысел, но и скрытой кулацкой агитацией против помощи колхозникам.