— Дернул дьявол понадеяться на себя… — громко говорил он, не опасаясь быть услышанным.
Тишка забился в угол и смотрел беспомощно, как птица с перебитыми крыльями. Он вновь ясно почувствовал, что не только никто не поверит ему, но даже и не будут слушать его, не дадут говорить.
Рев начал постепенно утихать.
С поднятой над головой толстой книгой к Седову вновь пробирался Егор Егорыч.
Теперь Дмитрий был рад даже, что Рыклину удалось остановить вышедший из берегов крик.
Егор Егорыч перекрестил старый, в рыжем кожаном переплете, закапанный воском том и раскрыл его на ленточной закладке.
Гул окончательно стих.
— Слушайте, грожданы, и особенно ты, Митрий Митрич! Глава двадцать третья, пятая книга Моисеева второзакония. Стих первый и второй.
Шеи мужиков вытянулись, в глазах залегло острое ожидание.
— «У кого раздавлены ятра или отрезан уд, тот не может войти в общество господне. И десятое поколение не может войти в общество господне…»
Рыклин прочел и торжествующе обвел глазами присутствующих.
Дмитрий улыбался, но по лицам мужиков он видел, что они все принимают всерьез.
— А что такое колхоз, как не социяльное общество? А кого приняли вы? Сына блудника, вора и матарыжку. Не у Маркелки ли Курносенка за блудодейство ятра вырезал Михей Агафоныч? Не этого ли блудника Тишка сын?
— Удивляюсь, какие глупости ты говоришь здесь, — остановил Егора Егорыча Дмитрий.
— Не веришь библии? — повысил голос Егор Егорыч. — Поверь в науку. Слушай меня, товарищ председатель сельсовета, смертельно-внимательно, в науку ты, как коммунист, не верить не имеешь права. Читал я в довоенных годах книжечку испанского итальянца Ламброзца. Дак вот, этот самый Ламброзец досконально, на фактах и картинках воров и разных тюремщиков, доказал явственно: черепок, к примеру, у человека клинышком кверху — значит быть ему всю жизнь вором, убийцем и шаромыжником… И тут уж против этого не выскребешь. Потому что она, правильная-то черепуха, мозгам склад. Взять, к примеру, Моисея ли, пророка ли Илью, меня ли… — Егор Егорыч похлопал себя по широкому, квадратному лбу. — И вот смотрите, раздорогие мои грожданы, теперь на Тишку…
— Патрет!
— Охвицияльный! — взвизгнул Емелька Прокудкин.
— Мир! Стихея, Митрий Митрич! — Рыклин повысил голос до угрозы. — Не желает мир время дорогое на вора расходовать. Пощады грабителю ни на рыбий волос не может быть. В тюрьму Тишку! Мир смертельно желает об промысле, об кедровании говорить. Правильно, мужички? — вопросом закончил Егор Егорыч и шагнул в толпу, как в тайгу.
Во время чтения Рыклина Курносенок смотрел на него и сжимал кулаки. Ему хотелось броситься на Егора и вцепиться в глотку. Но Рыклин даже и не заметил Тишки. Каждым словом он точно закапывал его в могилу.
Лицо Тишки помертвело. От духоты, от напряжения, от сознания полной безнадежности в глазах у него мутилось. Силы изменили парню. Он привалился к стенке и скользнул по ней, точно в омут.
В криках, поднявшихся вслед за вопросом Рыклина, в общей суматохе никто, кроме Виринеи и Даниловны, не заметил, как упал Курносенок.
На полу было прохладнее. Тишка поднялся. Желание доказывать кому-то свою невиновность прошло. Он даже подумал:
«Буду молчать… Буду страдать безвинно…»
И от этого ему стало даже легче.
Председатель собрания Акинф Овечкин приказал увести Тишку. Толпа расступилась.
За окнами послышался конский топот. Дедко Мемнон еще с порога крикнул:
— Наши едут!
Никита Свищев дернул Курносенка за рукав, и он послушно шагнул к двери. В ушах у Тишки стоял звон, глаза были широко открыты, но он никого не видел.
— Ишь разинул хлёбало-то, как грач в жару.
— Ослеп, пропастина! — заругался Емелька, давая дорогу Тишке.
От приехавших с поля артельщиков пахло землей и потом. Лица были темны от пыли.
Матрена Погонышиха, Христинья Седиха, Пистимея Петушиха и жена Рахимжана Робега смущенно прятали от бабьих взглядов грязные руки, поправляли сбившиеся во время скачки платки.
— Обасурманились! Воскресный день, а они — арапы арапами, сдуреть бы им! — выкрикнула Фрося и презрительно поджала тонкие губы, как это делала ее мать.
Матрена посмотрела на нее и не выдержала:
— Что вы не гоните кулацкую, поповскую дочь?! Уходи, чужого мужа бесстыдная нашейница! Уходи, змея подколодная!..
— Хоть хвою жую, да на воле живу, а вы… — Евфросинья готова была уже ввязаться в спор, но ее остановил Дмитрий Седов:
— Будет! Поиграли в спектакль!
Герасим Петухов с мужиками-колхозниками пробились к столу.
Акинф Овечкин повеселевшим голосом объявил:
— Докладай, товарищ Седов. Только с условием — имейте в виду, граждане, что ежели кто будет мешать без толку, удалим к Тишке в амбар…
— Конешно, я про какого-то там твоего Ламброзца не слыхал, это верно, — начал Дмитрий сурово. — Но в этом ли беда, товарищи? Всего человек не может знать. Однако, сладкопевец подголосный, спрошу и я тебя: а скажи-ка мне, что обсказывали наши ученые люди о крестьянстве? Ему, крестьянину, от его темноты ничего, кроме своей семьи, не видно. Вот что говорили наши ученые люди…
— Я, смертельно знаю, куда ты клонишь, но ты мне только на один вопрос ответь! — крикнул Рыклин. — Не глупеют ли овечки в стаде?
Мужики затаили дыхание.
Дмитрий весело захохотал. Смех его поддержали и артельщики. С их приездом Дмитрий снова почувствовал себя на месте.
— На твою присказку я тебе присказкой же отвечу — пень не околица, глупая речь не пословица. Укус твой насчет овечек в стаде глупый. И хоть ты и смертельно плешив, как пророк Илья, и в Моисеи смертельно ломишься, но Моисей из тебя смертельно такой же, как из хряка конь вороной…
Актив, артельщики, бабы и часть мужиков дружно захохотали. Егор Егорыч потупился.
Дмитрий решил тем же отплатить врагу, расквитаться за Ламброзца.
— Овечки, может, и глупеют, а человек умнеет в коллективе, в товариществе. И пример тому дикий, лесной человек. От одиночной своей дикости жрал он сырое мясо, а с камнем охотился. И скажу по совести я и тебе, Рыклин, и всем вам, товарищи: неколхозных мужиков, которые позаперлись в своих дворах, как дикий человек в пещерах каменных, внукам нашим на картинах показывать будут: вот-де чуди-люди жили, один другого живьем грызли…
Единоличники начали кашлять, посмеиваться, переговариваться друг с другом.
— К примеру взять хотя бы братьев Селезневых. У них весь интерес жизни на данном этапе: поскорей, получше да побольше отхватить для своих ловушек добычливый участок тайги да лучшие кедровники.
Собрание смолкло, поняв, что Седов перешел к главному.
— Старик вон Федулов еще лучше. Он контровое дело предлагает: сгоним алтайцев с их угодий, а сами пенки снимем. К чему ведет, товарищи, нас с вами эта недопустимая враждебность? К поножовщине! А мы вот, черновушанский сельсовет, этого не, позволим! Почему сильные должны вперед захватить пушнину? Где же бедноте за ними угнаться? А куда пойдут артельщики в промысел, у которых еще хлеб на земле? Кулаки слух пускают: артельщикам до белых мух не управиться, им не до промысла. Врут! Мы тоже пойдем. И кто сочувствует, уверен я, поможет нам в два-три дня хлеб управить. А мы уж их в обиду богачам не дадим!
Когда Седов кончил, первым поднялся Фома Недовитков.
— Одернуть зажиточных! Наш брат тоже не дурак!
Покрывая голос Фомы, яростно завизжал Емельян Прокудкин:
— Зануздать ухватчиков!..
— Запретить выход за орехами толстосумам!
Егор Егорыч сидел в углу и то надевал барсучью свою шапку, то снимал ее. Не глядя ни на кого, он поднялся и пошел к дверям, но у порога остановился, постоял, подумал и стал пробираться к Седову.
— Имей в виду: как я первый присоветовал, то, значит, и рыдван и лошадей моих с полной душой…
Дмитрий не слушал его.
Рыклин вышел из сельсовета.
Ужинал дома он молча, удивляя Мадриду Никаноровну рассеянностью и невнятным бормотанием.
— Своими руками вложил… в персты нож…
— Что ты это сегодня?..
Рыклин поднял на нее выпуклые, злые глаза и крикнул:
— Нож никогда, говорю, на стол не кладешь, старая дура!.. Подождите, я еще его запущу им в бок…
Первым приехал на сборный пункт Егор Егорыч. Новенький, прочный рыдван его был запряжен парою рослых, сытых темногнедых меринов.
Герасим Андреич и Седов переглянулись.
— В актив прет — палкой не отмашешься, — сказал Дмитрий и отвернулся.
Председатель артели посмотрел на разбитый колхозный рыдванишко, на замученную в работе куцую, с коротко остриженной гривой и челкой рыжую кобылу у коновязи и нахмурился.
— Не кобыла, а шлюха… глядеть страмно! — плюнул Герасим Андреич.
Егор Егорыч поставил свою упряжку рядом. Атласные шкуры гулевых меринов, раскормленные спины их были вычищены, расчесанные гривы спадали до колен.
На площадь стекались черновушане.
— Смотри, смотри, и селезневские приперли!
— Плачут, да идут!
Петухов бранился:
— Моду ввели — по самую репицу коням хвосты резать. Да она, куцая-то лошадь, все равно что баба плешивая. И слепень ее, по здешним местам, одолевает.
Герасим Андреич никак не мог успокоиться. Новый рыдван и сытые кони Рыклина, поставленные рядом с заезженной артельной лошадью, взволновали хозяйственного председателя.
— Ну, как ей этаким голиком от мошкары отбиваться! Потому она и худее вдвое, — не унимался Петухов.
Приехали еще на двух телегах.
Мужики были с вилами, женщины с граблями. С дальнего конца деревни подъезжали верховые. Подходили пешие.
— Жалей артельную тварь! Видишь, в ней в чем душа! Не лошадь — кость с дырой! Жалей ее, Никандра Стахеич, садись ко мне, мерины черта уворотят, — зазывал мужиков Рыклин. — Митрий Митрич! Я тут орудоваю, штоб, значит, времячко золотое не тратить…
Седов подошел к подводе Рыклина. Верховые окружили его. Ощетинившиеся зубьями вил, они напоминали Дмитрию волнующие дни партизанщины.