Горные орлы — страница 5 из 127

— …и раба божия Селифона, — опаздывая, шептал внук.

— …тридевятью святыми замками и тридевятью святыми аминями. Как месяцу в небе путь широк, так чтобы и нам злой дух не стал бы поперек железы имучие ковати. Будьте же, ловушки мои, крепче камня, вострей сабли турецкой! Аминь.

— Аминь, — повторил Селифон.

И только тогда вошли в пропахшую копотью и ржавым железом кузницу. Селифон закрыл дверь.

Светильник трещал, брызгая синеватыми искрами. Старик кинул лопату угля в горн. Язычок пламени жировика закачался. Тени вперекрест резали суровое лицо кузнеца.

— Раздувай с господом, — сказал Агафон Евтеич.

Внук рванул за узловатую, залощенную веревку.

Мех вздохнул. Мелкие угли с треском взлетели над горном. В кузнице стало Светло.

Агафон сунул в середину огня железную штангу.

— Грейся, благословлёна!

Селифону стало жарко, он сбросил зипун. Напряженно-торжественное настроение деда передалось ему. Поднимая и опуская мех, парень пристально смотрел на наковальню. На одно мгновение ему показалось, что наковальня стала клевать острым своим носом на тяжелом постанове. Селифон даже зажмурился от неожиданности.

«Блажнит», — подумал он.

Ухо в хрипах меха явственно уловило: «Шишигу берегись, шишигу берегись!»

Парень почувствовал, как по телу пошли мурашки; он боязливо оглянулся на мех, но мех хрипел, как всегда.

— Пугливого и испугать может, — вполголоса сказал Селифон.

Ему стало стыдно. Трусости он стыдился. И потому, что всегда внимательно следил за собой — не трусит ли, шел один в полночь в тайгу, первый заламывал чело медвежьей берлоги, с любого крутика пускался на ходких лыжах.

— Ты чего ворчишь там? — спросил дед.

— Не перегрелось бы, говорю… Пора…

— Щенок!..

Агафон Евтеич захватил горсть песку из ящика и, развернув клещами угли, сердито стал бросать песок на зарумянившуюся полосу.

— «Не перегрелось бы, не перегрелось бы!» — передразнил внука уязвленный дед.

Агафон Адуев первый кузнец по всей округе. Его медвежьи капканы — огонь: ногтем попадет зверь и то сдохнет! На его ловушки от зависти зубы до десен съели охотники. А тут — «не перегрелось бы!» Старик выхватил пудовую штангу, кинул ее на наковальню и озлобленно крикнул:

— Бей!

Селифон взметнул молот и с такой силой опустил его на брызжущий искрами металл, что с потолка кузницы посыпалась земля.

— Ать!.. Ать!.. — вырывалось из Селифоновой груди с каждым ударом.

Сине-черные густые волосы парня волной падали на мокрый лоб. По лицу струился пот, рубаха прилипла к плечам, в ушах звенело, но багровое, сыплющее искры железо все более ожесточало молотобойца.

— Матушка, — после каждого удара выкрикивал дед, — пресвятая богородица, сошли-ка любимого своего архангела Михаила на коне сивом, на черногривом, рабам твоим Агафону и Селифону капкан ковати помогать.

— Будет! — наконец остановил старик внука, глядя на малиновое железо, откованное в три пальца шириной. Сунув полосу другим концом в горн, дед крикнул уже совсем весело: — Дуй удалей!

В пылу ковки, в любимом гуле молота Агафон молодел.

— Зайцы бы тебя залягали! Ловкач же ты с молотом! В меня издался, — подобрел, улыбнулся старик. — Пособит бог, такой капканище завернем — на сорок сороков зверей хватит.

Дед снова стал посаливать железо песком, отчего оно пузырилось и шелушилось золотой перхотью. В отверстие над горном, сквозь клубы дыма, поблескивали звезды.

Работу закончили, когда дуги с полувершковыми зубьями были готовы. Оставалось выковать пружины и насторожку да связать капкан в скрепы.

Агафон Евтеич достал из печурки кусочек мела и на обеих дугах поставил по большому восьмиконечному кресту: «Чтоб рылом нечистым бес не нанюхал».

— И ночка же задалась, — черна да тиха! В этакую-то ночь зверь с вечера и до утра бродит… Через недельку и ты пойдешь. Прощай тогда Маринка-новоселочка! И вздумал тоже, — лицо старика снова стало строгим, — этакий молодец, а с мирской девкой связался. Да за тебя любая хорошая своя пойдет…

При имени Марины парень улыбнулся, и ему захотелось поскорее снова взяться за молот — бить со всего плеча по мягкому, послушному железу.

Крестясь, Агафон открыл дверь. Разгоряченные лица кузнецов обдала осенняя свежесть. Рядом с кузницей, повитая туманом, плескалась, шумела горная река.


Три ночи нужны Агафону Евтеичу для ковки медвежьего капкана.

— Самая важная работа остается, — сказал старик во вторую ночь. — Больше всего остерегайся тут помехи нечистого… Пружины — всему голова.

Но и стальные литовки для пружин, связанные в два лучка, сварились, отковались отлично.

Последнюю ночь, кроме молитвы на пороге, ни словом не обмолвились дед с внуком.

О чем говорить, когда каждый знает: передержишь, перетомишь пружину — выбрасывай ее, делай другую. Сталь — что стекло, лопнет — не склеишь и не сваришь.

Когда собрали ловушку и при помощи «невольки» — рычага, сжав пружины, насторожили дужку, капкан глянул таким чудовищем, что дрожь пробежала по телу Селифона.

Дед стягом, толщиною в оглоблю, чуть дотронулся до насторожки. Ловушка, точно живая, подпрыгнула, звякнули железные челюсти. У Агафона в руках остался, словно топором отсеченный, обрубок.

— Перекусил! — вскрикнули кузнецы.

Агафон перекрестился.

— Ну вот и подарок тебе, поминай потом деда. Вывари теперь его в корье пихтовом, чтоб дух железный перебило, да храни подальше от жилого места.

Селифон легко поднял двухпудовый капкан. Так же на мельнице, на глазах у Марины, взял он однажды по мешку пшеницы подмышки и поставил в угол мельничного амбара.

«Показать бы ей такую чертовщину! Пожалуй, и не видывала еще настоящего медвежьего капкана».

День этот был особенно хорош для Селифона. Хороши и ласковы были и старая бабка и немая сестренка Дуня.

Селифон знаками позвал Дуню в амбар. Там он долго возился, настораживал капкан. Жилы на покрасневшем лбу парня вздулись, но капкан он насторожил.

Вскрик сестренки, когда ловушка пересекла палку, радостно отозвался в душе Селифона. Девочка, вдруг сообразив что-то, поцеловала кончики своих пальцев, сморщила подвижное лицо в веселую гримаску и побежала. Селифон понял, что сестренка спешила похвастаться перед Мариной тем, что ее брат с дедом сделали медвежий капкан и что теперь капкан этот — его, Селифона. Казалось, еще ярче заиграло в небе осеннее скупое солнце.

2

Неделю не видел Селифон Марины. Да и когда видел в последний раз, весь вечер издевалась она:

— Прилип Филипп…

«И что за норов? То ровно бы вся твоя, а то и близко не подпускает. Дай только с промысла возвратиться, а там уломаю стариков».

Но чем задорнее рассуждал Селифон, тем тревожнее билось у него сердце:

«Упорная, от нее всего жди».

Селифон, два года не спускавший с Марины глаз, не думавший ни о ком, кроме нее, только раз поцеловал ее в красные, пахнущие цветущим шалфеем губы.

Неистребимый запах губ сохранила память Селифона. Он и Марина встретились тогда на лесной поляне. Селифон возвращался с гор после охоты, и в тороках седла у него был увязан круторогий горный козел — архар. Собиравшая ягоды Марина увидела его и, не замечая своего волнения, кусала стебелек цветущего шалфея, откусывала и бросала, откусывала и бросала.

Поборов робость, Селифон неожиданно наклонился к ней с седла и поцеловал в губы.

— Так вот ты какой! — не то удивленно, не то восхищенно сказала она. Потом строго посмотрела снизу вверх и вдруг расхохоталась: — Не парень — смола! — И отвернулась.

Селифон ударил по лошади и ускакал.

Отец Марины, новосел Станислав Матвеич Величко, был столяром, токарем и резчиком по дереву — человек с «золотыми руками» — звали его кержаки: он отделывал дома раскольников замысловатой резьбой, украшал ворота и коньки крыш, раскрашивал двери, опечки, наличники у окон. Мастер был делать и рамочные ульи.

В богатую раскольничью Черновушку Станислав Величко переехал с дочерью-комсомолкой после гражданской войны, когда на Алтае наступил мир.


Как-то дед послал Селифона к новоселу. Столяр жил на квартире наставника Амоса Карпыча, во флигельке. Станислав Матвеич с дочерью ужинали, когда Селифон, согнувшись в дверях, вошел. Выпрямиться высокий парень не мог — над самым порогом были полати. Он шагнул на середину избы, снял шапку, крестясь на угол с раскольничьими иконами, и невольно поглядел в сторону. На мгновение ему показалось, что темные глаза богородицы вдруг стали синими-синими, а черные густые ресницы дрогнули, засмеялись над ним.

Селифон не окончил молитвы и как занес руку, сложенную двуперстием, так и повернулся к хозяевам.

— Ночевали здорово, крещены, — с трудом, будто в горле парня застрял репейник, выговорил Селифон.

Марина выскочила из-за стола и, прыснув, кинулась в кухню. Станислав Матвеич встал и протянул гостю руку. Парень настолько растерялся, что не мог вспомнить, зачем пришел, мялся, не знал, как начать разговор. Он чувствовал, что, наверное, девушку рассмешили и большой рост его, и алтайские обутки на ногах, подвязанные под коленками ремешками, а главное — глупая растерянность.

— Станислав… Станислав Матвеич, — начал он наконец, — дедушка Агафон насчет улейков просит…

Новосел улыбнулся и ответил:

— Приду.

Селифон, не глядя в кухню и не прощаясь, поспешно шагнул к двери. На пороге его снова настиг смех девушки. И столько в ее смехе было заразительного веселья, такая радость жизни трепетала в нем, что, казалось, и на улице грудной заливистый смех новоселки неотступно преследовал парня.

Дома на расспросы деда Селифон неожиданно сказал:

— Девка у плотника… Смеется, глазастая…

Он потом долго стыдился и даже боялся знакомиться с красавицей-новоселкой.

Только раз, на святках, нежданно встретился с ней. Подвыпив крепкого медового пива, в компании парней отправился он на вечеринку в «Виркин вертеп» — так в Черновушке называли дом веселой молодой вдовы Виринеи Миронихи.