Горные орлы — страница 51 из 127

Егор Егорыч бегал по гумну, останавливался, озирался по сторонам и вдруг закричал короткошеему, плотному старику Федулову, гонявшему лошадей по кругу:

— Стой! Отстегивай меринов! Отстегивай!..

Федулов остановил запотевших лошадей, тотчас же уткнувшихся мордами в хлеб.

— Седлайте, мужики, коней и сбочь седел вяжите жерди! Накладывайте снопы на жерди, увязывайте — и наметом к гумну! Начнем новую кладь…

Перехитрить, посрамить «их» перед всей деревней — вот чем кипело сердце Рыклина в эти минуты.

— Да чтоб не увидели, не переняли… — суетился он на поле.

Навьюченные на жерди снопы подвозили рысью.

Егор Егорыч распорядился снять всех лошадей с молотьбы на скирдовку.

— Чего затеяли, честных людей на обман брать: дескать, телег нет, на горбах натаскаем… Врете! Тонко натягиваете, оборвете! — кипел Рыклин.

Новая кладь на глазах росла, пучась широким раструбом в небо.

— Эко разворошили добра! — громко сказал Рыклин. — Туча бы, вот-то бы дождя поймали колхознички, вот-то бы солоду нарастили!.. — по лицу Егора Егорыча плеснулась злобная улыбка. — Этак же вот довелось мне в деревне Лосихе тоже помочью у лавошника клади класть, тоже работали один перед одним, с огня рвали. Только и угоди вершить клади обиженный лавошником мужичок. Что ж бы вы думали, и навершил он. Честь по чести кладет с краев, а посередке — абы как да абы чем… А осень задалась мокрая, ну весь дождь в кладево, как в ловушку и переловил мужичок… Диву дался хозяин: что это у всех его кладей верхушки, как гнилой нос, почернели, попровалились? Залез на одну скирду и ухнул чуть не до дна. А в ей, не поверите, в нутре жар сделался — рука не терпит. Едва выскребся… Весь колос — как кисель, как кисель…

Вершивший клади носатый хмурый Никанор Селезнев посмотрел на Рыклина долгим взглядом. «Голова-то у черта, голова-то… Как на ней только рожек нет?! Ввек бы самому не додуматься»…

Как ни старались колхозники с активом и комсомольцами, а к концу дня единоличники заскирдовали больше.

У Егора Егорыча появился еще один с разномастными колесами сборный рыдван невиданных размеров.

Молодежь окрестила его «ноевым ковчегом». В него единоличники впрягали четверку сытых меринов. Жадный Емелька Прокудкин укладывал на «ковчег» до пятнадцати больших копен за один раз. Целый стог, скрипя на все поле колесами, медленно двигался к гумну.

— Люблю сивок за обычай: кряхтят, да везут, — ликовал рачительный Емельян Прокудкин.

На молотьбе Егор Егорыч оставил только Лупана Федулова да двух девок для перетряски и съемки соломы.

Седов дважды приходил на гумно к мужикам.

— Осень, сам знаешь, Митрий Митрич. Скорей собрать бы в кучу казенное добро! С молотьбой раскараванишься — скирдовку потеряешь.

— Нет, уж ты мне это оставь, молоти во весь ток, — резко возразил Седов. — Мне дороже всего первый хлебец государству представить…

Рыклин не только не стал возражать, но как будто с большой радостью согласился:

— Ну и слава с Христом, что не бес с хвостом. Насколько же, видно, партийная голова над головами — голова. Насчет хлебушка государству, уважаемый Митрич, это ты действительно драгоценные слова сказал. А мне, при всем моем старанье, подобная идея даже и в башку не влезла. Все жаждовал как бы заскирдовать побольше.

Ночью, когда все, и колхозники, и единоличники, уехали, Седов со всем своим молодежным отрядом остался на поле. Не теряя времени, они на рыклинском «ноевом ковчеге» сметали две новые клади, выравнявшись с единоличниками по скирдовке и значительно перегнав их в обмолоте.

Седов вспомнил директивные указания Быкова о работе с комсомолом… «В последнем отчете у тебя «числятся» два комсомольца, именно «числятся»…» — разносил его Быков. Седов, занятый тысячей дел, не мог выбрать времени для молодежи. А тут все складывалось само собою — целая ночь с ребятами!

Эта звездная ночь с хрустким инеем на блеклых травах, с бесшумным полетом ночных птиц над онемевшими полями врезалась в память молодежи на всю жизнь.

— Слушайте, Костюха, и ты, Иван Емельяныч! За кого мы кровь свою в гражданскую проливали? За кого? — допытывался у парней Дмитрий.

Они шли к гумну рядом с «ковчегом».

Лунный свет серебрил жнивник. Пусто и тихо было в полях.

— Да ты меня, дядя Митрий, не пытай: я давно сам все знаю, а ты: «Здравствуй-ка, Маланья, я твой сват!»

— Я, может, об отца своего не одну орясину обломал насчет колхозу, — занесся Костюха. — А ты меня, как невесту, уговариваешь. Я, Митрий Митрич, — перешел Костя на сокровенный тон, — давно уже читал, как в разных там сибирских деревнях комсомол орудует на самых трудных, самых почетных местах. И вот думал целыми ночами напролет: что же это наши-то батьки-коммунисты думают? Я вот и Ваньшу давно с комсомольским уставом ознакомил и ручательство за него готов дать. А то у нас с Никиткой смехота: у двух-то я за секретаря, а он за комсомольскую массу получается…

Ребята засмеялись.

Весь следующий день Дмитрий перекидывался с ребятами шутками и многозначительными взглядами, непонятными даже Герасиму Андреичу.

Седову очень хотелось, чтобы ребята сами додумались до поверки работы на токах.

Солнце падало за Теремок.

— Мы-то, конешно, работали как надо, на то мы и комсомольская молодежь, передовой отряд, — бросил Седов явный намек Костюхе, но парень не понимал.

— В Светлоключанском колхозе этак же работали две бригады на пахоте и севе, а одна из них такую городьбу нагородила — не приведи господь…

Костюха понял.

Он собрал ребят, и они долго о чем-то совещались за кладями.

— И вот я, Митрий Митрич, что надумал, слушай…

Костюха скинул шапку, как это делал обычно Дмитрий Седов, пригладил непокорный хохол.

— Хорошо бы большевистскую проверочку насчет добротности в работе, а то бывают разные случаи…

«Вот, пожалуй, и секретарь у них. Лучшего не найдешь. И как я мог этакую голову у себя под самыми руками проглядеть!..» — удивлялся Дмитрий.

А когда с полей, к широким, как городища, гумнам был свезен весь хлеб, когда единоличники и артельщики на радостях откачали, высоко взметывая от земли, Петухова и Рыклина, Седов, по требованию Костюхи Недовиткова, заявил:

— Черновушанская комсомольская ячейка, боевая подмога партии и наша смена, вносит предложение, — Дмитрий волновался, — сделать проверку качества работы по молотьбе и заскирдовке.

Егор Егорыч поспешно пробился к Дмитрию.

— Вот за это спасибо! Вот это по-хозяйски! И дай я поцелую тебя за такое коммунистическое рачительство! — Егор Егорыч обнял Седова и поцеловал под дружный смех мужиков и баб.

— Губу тебе не откусил он, Митьша? — пошутил Акинф Овечкин.

В поверочную комиссию вошли Седов и Рыклин. Артельщики выдвинули Рахимжана и от комсомольской ячейки Костюху Недовиткова. Единоличники — хозяйственного Емельяна Прокудкина.


Солнце опустилось.

С вечерней прохладой усилился запах леса.

Первыми проверяли артельщиков, на гумне которых собрались все черновушане-помочане. Люди с замиранием сердца следили за действиями комиссии.

Егор Егорыч долго и старательно рылся в мякине, перепуская ее с ладони на ладонь и отдувая полову. В соломе он отыскал несколько непромолоченных колосков и разразился длинной речью.

— Ишь как молотят! Ишь как государственное добро ценят, щенки! — кончил наконец он.

Стало уже совсем темно. Егор Егорыч предложил дальнейшую проверку качества работ отложить до завтрашнего утра.

— Сами понимаете, грожданы-товарищи, как можно в этакую темь и обмолот и добротность скирдовки установить! А дома пироги стынут. Клади же наши не убегут…

Единоличники хором поддержали Рыклина. Дмитрий Седов улыбнулся в усы, но не стал настаивать: в самом деле, было уже темно.

…Ночь эту не спали Егор Егорыч и Никанор Селезнев, перекрывая крыши своих скирд. Всегда молчаливый, хмурый Никанор был необычно разговорчив:

— Ты, шишкастый дьявол, думал — дураки они, думал — никого, кроме тебя, умнее на свете нет…

Под звездной россыпью, невидимые, над полями летели журавли. Прощальные их клики хватали за сердце Егора Рыклина.

«Рллы-ы… рллы-ррллы…» — как задушевные рыдания, как плач по мертвому, роняла стоны улетающая из родных мест птичья стая.

От боли, от бессильной злобы хотелось плакать.

«Рл-лы… р-рл-лы-ы…» — все слабее и слабее доносился из мглистой, холодной синевы разговор пернатого каравана.

Егор Егорыч работал молча. Плечи его ныли, хотелось спать. В деревне сейчас пировали помочане. И он и Селезнев сказались больными.

Утром на другой день Дмитрий Седов посмотрел им в глаза, улыбнулся, но ничего не сказал.

«Неужто догадался, кривой черт»? — подумали и Рыклин и Селезнев.

23

На общем сельском собрании Дмитрий Седов вынул из кармана заявление и громко прочел:

— «В колхоз «Горные орлы».

Сил моих больше нет ходить сбоку жизни. Ночами не сплю, еды лишился. Другого выхода, как к вам, нету. То же советую сделать и соседям моим — Фоме Недовиткову и братам Свищевым.

Акинф Овечкин, середняк».


Акинф, и на этот раз председательствовавший на собрании, потупился. Кровь от лица его отхлынула. Черновушанцы приподымались на носки, вытягивали шеи, пытались взглянуть на Акинфа, словно никогда не видели его.

Кто-то из дальнего угла сказал:

— Просватался все-таки, Акинф…

Но шутка не вызвала смеха.

Тишина нависла над собранием.

К артели, организованной из захудалой бедноты приезжим из города коммунистом, черновушанцы привыкли, но в живучесть ее мало кто верил… Поэтому вступление такого хозяина, как Акинф Овечкин, поразило всех.

Тогда-то и выступил с приготовленным докладом Дмитрий Седов.

Итоги кружили голову. Эту ночь Дмитрий не спал. Попытался представить будущее колхоза через пять лет, и оно поразило его воображение.

Вдесятеро увеличенная тракторами, убираемая комбайнами посевная площадь. Электричество в домах. Шоссейная дорога через горы. И по ней собственные, колхозные грузовики с надписью на кузове «Горные орлы» бегают в район, в округ. Маральник в тысячу голов. Пасека на две тысячи ульев. Маслодельный завод. Средняя школа.