Горные орлы — страница 54 из 127

— Бабий грешок не спрячешь ни в куль, не в мешок. Сын будет, молодуха, правая бровь чешется… Помяни мое слово…

Фроська стыдливо одернула сарафан.

— Сын отцу помощник, Егор Егорыч…

Гордая собою и тем, кого носила под сердцем, засветилась она всеми корявинками на лице и как будто похорошела даже.

— Селифон Абакумыч в горнице. Проходите-ка, гость дорогой!

— Первеющий по округе охотник, а в золотое времечко жену стережет. Неужто бабничать, пупки перевязывать, решил Селифон Абакумыч? — засмеялся Рыклин.

Адуев пожаловался на неуправку, и Егор Егорыч вскинулся на него укоризненно и сурово:

— Вот за это, Абакумыч, и не спасибо. Не спасибо и не спасибо! Ну, а что бы да добежать ко мне: так, мол, и так… Как ты думаешь, отказал бы тебе Егор возишка-другой сена в неделю твоему скоту подбросить?.. Неужто не пожалел бы я молодого хозяина?

Рыклин решительно встал и изменил голос:

— Вот что, друг ты мой дорогой! Завтра же собирайся в промысел. А насчет вывозки сена весь труд на себя возьму. Вижу я ведь, Селифон Абакумыч, — снова изменил он голос на вкрадчивый шепот, — все вижу… И правильно делаешь, что не идешь к ним. Ну разве ровня они этакому молодцу? Ты — орел, они — галки. Ты для них в плечах широк, Селифон Абакумыч! Им нужны маломерки, вроде Зотейки, Погоныша или Тишки, а ты и один вывезешь. Скажем, в промысле — ну кто за тобой угонится? Никто! Коллектив нужен для тех, кто на своем горбу ноши поднять не может и на чужой рассчитывает. А я вот несу один, и мне любо. Так-то и тебе… Задумывался ли ты, отчего, например, всякий крупный зверь, птица, хотя бы царь зверей — лев, царь птиц — орел, и ходит, и охотится в одиночку? В крайности со своей парой, а разная там мелкота — бакланы на реке, волки в лесу — норовят стаями?..

Фрося, подслушивавшая разговор, не выдержала, открыла дверь.

— Справедливые твои речи, разумные слова, Егор Егорыч, — и она в пояс поклонилась Рыклину. — Тятенька мой ему то же самое говорил, а он — мимо ушей.

Селифон повернул к ней нахмуренное лицо. Евфросинья захлопнула дверь.

— Иди! Скот твой я прокормлю. А что добудешь, меня не изобидишь. На неподкупную честность твою надеюсь.

27

Мосей Анкудиныч вернулся домой перед самым рекоставом.

В окно старика увидела молодая его жена Евфалия, высокая полногрудая женщина с большими изжелта-серыми глазами.

— Сокол мой! — метнулась она во двор.

Мосей Анкудиныч слез с седла, передал ей поводья и, не заходя в дом, отправился в моленную.

Весть о возвращении Мосея Анкудиныча с дальнего богомолья, из скитов с Черной Убы, мигом облетела деревню.

Дед Мемнон, тайком от Седова совмещающий обязанности звонаря с должностью сельсоветского сторожа, вскоре воровато забумкал на звоннице.

Старики, старухи потекли в моленную.

Мосей Анкудиныч в истертом выгоревшем кафтане стоял недалеко от амвона и часто падал на колени.

Амос вел службу неторопливо и торжественно.

Все с нетерпением ждали конца службы.

Амос кончил и затушил чадящие огарки.

Мосей Анкудиныч повернулся к народу, поклонился и окинул моленную долгим взглядом. Лицо старца обросло диким, желтоватым волосом, обветрело, губы потрескались. Пропотевшая, потрепанная одежда излучала неистребимый запах дальней путины.

Все ответили глубоким поклоном.

— Еще в младости болезнь пронзила утробу мою, мир честной. И дал я обет господу в дальние скиты на поклонение стаскаться, — тихим голосом начал старик. — И вот поболе трех месяцев по великим топям, дрязгам и мхам, где и пешему ходить с нуждою, пробродил я и нашел там полное запустение…

Мосей Анкудиныч оглядел присутствующих скорбными глазами.

— Заброшенные людьми святыни стоят в глухих лесах сирые, как неутешные вдовицы…

Старик говорил медленно, и от этого речь его казалась еще суровее.

— Нет тех святынь больше, где в тишине лесной, вкупе с велегласным пением птиц, возносились к небу молитвы смиренных стариц… Суди бог отступников, — строго закончил Мосей Анкудиныч и направился к выходу.


Собрались в ту же ночь у Пежина.

— Ну вот и пособил господь! — заговорил Мосей Анкудиныч.

Автом, на правах хозяина, босой и без пояса, поднялся со скамьи и перекрестился на медные складни икон.

Егор Егорыч упал на колени. Страстный шепот его прорывался вслух. Он шумно выбрасывал руки к иконам, гулко стукался лбом в пол.

— Да, слава тебе, Христе, боже наш, указавый землю обетованную…

Рыклин поднялся с колен и поцеловал сначала Мосея Анкудиныча, а потом Автома и Амоса Карпыча.

— Радость-то, радость-то какая! Слезы закипают, мужички! — подбегал он то к, одному, то к другому и хватал их за руки.

По тому, как преувеличенно восторженно ликовал Егор Егорыч, Мосей Анкудиныч чутьем угадывал, что решимость кержацкого грамотея недостаточно окрепла и духом он еще «зело мятется». Пежину, непреклонной его твердости, Мосей Анкудиныч доверял так же, как и самому себе. В Амосе Карпыче тоже не сомневался старик, как не вызывали сомнений и отсутствующие Никанор Селезнев с Емелькой Прокудкиным.

«Но вот Егорка… Хитер как бес, что он думает — никогда не узнаешь, а заговорит — и того больше с толку собьет…»

Мосей Анкудиныч внимательно смотрел на Рыклина, но так и не мог проникнуть в душу хитрого мужика.

— Розыски потаенного уголка не легко мне достались. Все трущобы лесные облазил, все горные щели вышарил. Сотни путников и стороной и впрямки выпытывал. Совсем было упал духом, да спасибо добрым людям — выручили, прокрался я за монгольскую грань…

— Да что ты?

— Да не может быть!.. Как же исхитрился?.. — заерзал на лавке Рыклин.

— Кудеяра Мироныча Шарыпова встренул я за границей, в степях… — не меняя тона, рассказывал старик. — Живет — рукой не достанешь. Работников шесть человек держит. Лавку с красным товаром имеет. На монгольском, на китайском языке говорит… И вот гощу я у него день, гощу другой, а на душе такая темь, что и сладкий кусок в рот не лезет. И поведал я ему весь наш план. Как взялся он меня всячески улещать? «Садитесь, говорит, поблизости, богатства на всех хватит. Народ здесь — не народ, а чернозем».

Не сдался я, мужички, на его речи и возговорил ответно: «Кудеяр Мироныч! Жить, говорю, нам, руським людям, на земле монгола не с руки, а человек ты испребывало-бывалый. Укажи ты, говорю, нам бога для, урочище такое ли глухое, штоб, значит, и зверь, и тайга, и подпасешные солнцепеки… одним словом, сам понимаешь… Вот тогда, говорю, мы в это место со всем нашим удовольствием, все полностью придем, а по времени и ты, может быть, к нам со своим добром прикочуешь…»

Мосей Анкудиныч остановился и обвел мужиков долгим взглядом.

— Ловко ты под его подкатил. Не голова, а кладезь мудрости… — не удержался Егор Егорыч.

— И вот подвел он меня тогда к чудному такому плану, во всю стенку, и говорит: «Видишь, все хребты, и речки, и тайги на этой бумаге списаны. Но есть, говорит, у меня одно только местечко такое, для себя насмотренное, чтоб, значит, земля руська, а коммунизму недоступна». И указал он мне в самый угол плана. Верно, в руськой грани, но, словно бы по заказу, отделена от всей нашей стороны страшнеющим Амыгетейским хребтом. И называется то лесное урочище Канас — одна нога в Монголе, друга на руськой, родной земле. «Только попадать, говорит, в это место надо с китайской стороны, потому что хребты — в небо дыра… И видишь, говорит, зеленые пятнышки на плану — это там все озера, светлые, как слеза, по тайге зашли, речки быстрые всю ту местность просекли… И полно там зверья всякого — от соболя и до марала». Стою я у этого самого плану и трясусь. Трясусь как в лихорадке. «Господи, говорю, да неужто ты уподобишь меня эдакий рай земной для чад моих…»

Мосей Анкудиныч помолчал.

— Дал он мне проводника, старого-престарого теленгитишку[28], и провьянту добавил. Попрощался я с ним и ночью выехал. Путь держали по звездам — и все на юг.

И вот едем ночь, едем другую. Днем жара — голова не терпит, песок и глина, глина и песок, да по песку ящерки серые да змеи. На седьмой день облаками засинелись горы. Пал я с лошади и заплакал — так истосковалась душа моя на сыпучих тех песках. Еще одну ночь проехали и достигли гор, и речек студеных, и лесов, топора не видавших. И справедливо: вышло то урочище с такой черной, плодородной землей, с таким изобилием зверья и птицы и озер глубоких, полных османом, харюзом и тальменем, что до конца дней ни нам, ни детям нашим не вычерпать.

Глаза Автома Пежина и Амоса радостно блестели.

— И облазил я ту теплую долину скрозь. А в ей и ягод разных и цвету для пчелы — Палестина! Живым медом дышит! Все я оплановал. Где и моленную срубим, и крестовые дома поставим, и сенокосы раскосим, и пашню распашем. Под пасеки — солнцепеки, под маральники — сивера. Одним словом, прожил я в ей около шести недель — и лесу на большой дом со старичишкой нарубил, и навес из листвяжного накатнику состроил, чтоб было где с первоприходу от непогоды всем укрыться. Работаем мы это с им, а душа моя, глядючи на благодатство господне, ликует. Думаю — только бы уж скорей! И приказал я своему старичонке разведать путь в руськую сторону прямиком через хребет, чтобы не делать ни сейчас, ни после лишнего крюку и не погибнуть на границе от охраны. Уперся, пес, и ни в какую. «Ой-бой… Ой-бой», — а сам на голову показывает и глазами на меня этак морг-морг. Пристращал я его из винтовки и вижу, что начал он с мыслями собираться. Взял его этак за кадык, — Мосей Анкудиныч схватил Автома за шею, тихонько сдавил, — и говорю ему резонно так: «Возьми, говорю, ты в толк: неужто из-за тебя я крещеным народом на границе рысковать буду…» Сменился с лица старичонка, почернел, а сам молчит и таково ли просительно на меня смотрит и руку к сердцу прикладывает. Ударил я его раз, другой, уговорил все ж таки — полез. Я в отдальки, сзаду. И место подъему выбрал удобное, руслом старого ручья. На самый хребет вывел он меня тем ключом. Стоим и смотрим всяк в свою сторону. А она, сторонушка-то моя, вся дымкой заволоклась, и верхушки гор, и тайга, и долины раскинулись, как море-океан. И словно бы в первый раз гляжу я на него, как-то он открылся мне с того хребта испровесь-то весь-то мой родной Алтаюшка. Простегнули его вдоль и поперек реки быстрые, снега на вершинах горят — глазынькам больно. Тучки над долинами теплые, солнцем позолоченные, плавают…