Быков был без пиджака, в серой косоворотке, подпоясанной солдатским ремнем. В домашней обстановке секретарь райкома показался Адуеву еще проще, дружественнее. Казалось, не было такого вопроса, о котором нельзя было бы поговорить с ним. Адуев все смотрел на корешки книг. Быков смотрел на Селифона. Но секретарь пригласил его к себе не только ради книг: ему хотелось еще раз «поговорить по душам» с Адуевым.
— Ну, как-то прижился там ваш спортсмен? — глядя в глаза Селифону, спросил Быков о Вениамине Татурове.
— О-о! — Селифон только хотел было рассказывать о Татурове, но уже по вскрику Быков понял все и перебил гостя:
— Люблю я этаких, нацеленных в одну точку: на полдороге такие не останавливаются. «Во всем, говорит, хочу ломать раскольничью старину. Хочу заставить деревенскую молодежь полюбить спорт. Искусство владеть всеми мышцами своего тела, говорит, приходит тогда, когда организм человека развит всесторонне…» Поэт, прямо поэт физической культуры!
Быков говорил о Вениамине и одновременно думал об Адуеве. И это чувствовал Селифон.
— С час вот так же просидел у меня Вениамин Ильич на этом стуле. Потом Дарья Прокопьевна ужином нас угостила. Поговорил я с ним: содержательный человек. Не скрою, и твое пристрастие к учебе обрадовало меня. Дам я тебе, Селифон Абакумыч, Ленина, Горького. Читай. Знаю, что и понравятся и одолеешь. Был у меня случай в детстве, на всю жизнь запомнился, — Быков как-то встряхнулся вдруг. Глаза его чуть приметно сузились, точно он старался сквозь дымку лет рассмотреть далекое.:— Купался я со старшими братьями на реке и бросился за ними плыть на другой берег. Сильно этот другой берег манил меня. Валялись там братья на горячем песке, кувыркались. Плавал же я тогда чуть-чуть получше топора. Переплыли они, а я кое-как дошлепал до средины и выбился из сил. И вот старший балбес кричит мне с берега: «Куда ты, Мишка? Утонешь! Утонешь, мозглячина!» Ослабел я, начал уже пузыри пускать, вот-вот захлебнусь — и на дно. Тогда другой, годами помоложе, а поумнее: «Молодец, Мишенька! А ну, держись! Ну, еще! Близехонько, выплывешь!» И сам ко мне навстречу. Услышал я его, и откуда у меня силенки взялись — перегреб реку. Не ободри — пошел бы ко дну.
Михал Михалыч подвинулся к Адуеву вплотную и внимательно посмотрел на него.
— И это первый наш партийный долг: вовремя поддержать человека. Запомни это твердо.
Вскоре говорил уже не Быков, а Селифон Адуев, а Михал Михалыч внимательно смотрел ему в лицо и слушал.
— Насчет поддержки человека — это вы очень хорошо сказали, Михал Михалыч. Скажем, был у нас такой человек — вор Курносенок. А какой талант пропадал в нем! И увидел его душу один Дмитрий Седов, и поддержал, а все мы были слепы. И правильно вы также сказали насчет партийной учебы: к большой цели должен себя готовить каждый советский человек. И верить должен в свои силы…
Селифон Адуев чувствовал эти силы в своей душе, они, казалось, прибывали зримо.
Было уже заполночь, когда с двумя связками книг подмышкой Селифон ушел от Быковых.
Несмотря на все «хозяйственные мероприятия» Опарина, на хлопоты замучившегося председателя Фомы Недовиткова, коммуна распадалась.
Голосили растаскиваемые с птичника куры, снова мычали на родных дворах коровы.
В начале марта в один из таких дней на спуске с Большого Теремка в деревню, по пробитой наконец в в снегах дороге, черновушане увидели необычно длинный обоз. Остроглазые ребятишки насчитали более сорока подвод. Воза были гружены чем-то громоздким и тяжелым. Много людей, сопровождавших обоз, осторожно спускали, очевидно, очень ценный груз от одного крутого поворота дороги до другого.
На последнем, перед самым въездом в деревню, измученные опасным, раскатистым спуском люди остановили лошадей и собрались группой отдохнуть. В одном из стоящих черновушане узнали Селифона Адуева.
— И дедка Станислав, и Ваньша Лебедев, и Матрена…
— А сколько чужих!..
— Кузьма! Кузьма-безручка! Вон где и он оказался…
Из сельсовета на околицу прибежал уполномоченный. Он тоже узнал Селифона и Матрену.
— Ой, чую, обстригут нашему дураку усы! — пророчески сказал Лупан Федулов.
Окружающие заметили, как у Опарина побелели щеки, и от удивления «усы полезли к бровям».
Вместе с возвращающимися горноорловцами с этим первым обозом прибыла в Черновушку первая партия техников, трактористов, механиков, возглавляемая широколицым латышом — директором будущего животноводческого совхоза «Скотовод».
Первые партии необходимых сельскохозяйственных машин, оборудования, приборов для дорожных подготовительных работ помогли им доставить в Черновушку находившиеся в районе горноорловцы.
Пока усталые лошади, поводя мокрыми от пота боками, отдыхали, Адуев разговаривал с директором Андреем Антоновичем.
Повернувшись к заснеженной долине и увалам, Селифон махнул рукой и сказал:
— Я так думаю, Андрей Антоныч, что другого такого места в мире лучше не отыскать. Книжек ворох дал мне Михал Михалыч. Заинтересовало меня животноводство в крупных хозяйствах за границей. А мы не то еще создадим! Видали наш необъятный золотой Алтай! Травостои у нас в рост лошади. А густы! Водопои в каждом логу, и вода — хрусталь. В летнюю жарынь на горах ни мошки, ни комара. Захудалого конишка после пахоты на белки выпусти — к осени в шкуру не умещается. А как ударят после первых угревов кашки да визили! И цветут они цвет за цветом, все лето дыши — не надышишься…
Погонышиха толкнула в бок Станислава Матвеича.
— Наново мужик родился. Опять большевиком почувствовал себя наш Селифон Абакумыч. Что значит подать надежду, возвратить правильного человека в партию!
Старик подвинулся к Адуеву. Его очень интересовал разговор Селифона с ученым-животноводом. «Обязательно напишу дочке…»
— Покосной площади, хотя бы взять Журавлихинскую долину и смежные с ней мягкогорья, на пять тысяч голов. А Крутихинская покать, а Бабья пазуха? Лесу на стройку — сколько хочешь. Но… — Адуев помолчал и чуть тише продолжил: — Бездорожье, Андрей Антоныч, сами убедились, что справедливо сказал Михал Михалыч: тринадцать месяцев в году — бездорожье! И потому край наш глухой, хоть по-волчьи вой… Вот если мы, да маралушинцы, да светлоключанцы, вместе с совхозом, в ряде мест, как опять же правильно сказал Михал Михалыч, разрубим горы, кинем мосты через речки, тогда масла, меду, мяса, маральего рога, пушнины, хлеба из одного нашего угла не вычерпаешь…
— Власть у большевиков в руках — значит дорога у нас в руках, — ответил Андрей Антоныч.
Когда кони и люди отдохнули, тяжелые воза спустили с последнего крутика, и обоз, скрипя и громыхая, въехал в деревню.
Уполномоченный подбежал к Селифону и протянул ему руку.
— С благополучным возвращеньицем, товарищ Адуев! Что-то новенького в районе?
Селифон не ответил Опарину и руки его не принял.
Погонышиха толкнула в бок Станислава Матвеича и, указывая глазами на Адуева, сказала:
— Характер-то у мужика! Как взглянет усачу в глаза, до самого нутра, видать, достал, а смолчал.
Это было первое, после восстановления Селифона, заседание партийной организации, в котором Адуев снова участвовал как член партии. И потому-то, может быть, оно и запечатлелось в его душе так необыкновенно сильно.
Похудевший за «опаринский» период, как после тяжелой болезни, Герасим Андреич указал на лозунг, висевший на стене, и прочел:
— «Партия — это боевая организация, которая не прекращает борьбы ни на один миг».
— Боевая! — повторил Герасим Андреич и, повысив голос, глядя прямо в глаза собравшихся, спросил: — А что получилось у нас? Что в первую голову натворил я, оставшись за Вениамина Ильича? Я испугался, растерялся, выронил из рук оружье сам и уговорил других сложить его перед головокружителем. Моя вина. Мне нечего говорить больше, — Петухов опустился на стул.
Побитое оспой лицо его, в кудрявой темно-русой бородке, было таким же, каким хорошо запомнил его Селифон Адуев много лет тому назад, в памятный вечер организации артели.
И потому, что Герасим не изворачивался, не сваливал ни на кого вину, чтоб как-нибудь выйти из воды сухим, коммунисты еще острее ощутили собственную ответственность за случившееся. Каждый из них почувствовал, что и сам он, так же как и Герасим Петухов, сложил оружие перед наглым карьеристом.
Сидели потупившись.
Прямота и резкость осторожного, расчетливого до мелочей в хозяйственных и, как всегда казалось Адуеву, немного ограниченного в политических делах Герасима Петухова радостно поразили Селифона.
— Правильно, правильно, Герасим… — беззвучно шептал Адуев.
Герасим Андреич снова поднялся.
— Ну что же вы, товарищи? Выходит, поступил я правильно? Выходит, за опаринский развал колхоза меня по головке погладить?..
Селифон встал так порывисто, что стул отлетел к стене.
Все облегченно вздохнули.
— Проще всего Герасиму Андреичу, как учили нас попы, принять весь грех на себя. Ну, а мы-то разве дети несмышленые?
Как всегда в волнении, к липу Адуева прилила горячая волна крови. Он спешил высказать налетевшие вихрем мысли и точно с горы катился.
— Мы-то где были, товарищи?
— Ну, ты-то и Матрена, положим, попробовали драться с головокружителем, дак он вас сразу же припугнул! — выкрикнул Петухов, но Селифон уже не слышал его слов.
— Отвечаем все! Партия нам доверила. И со всех спросит. Как можно было допустить, чтобы глупый, надо прямо сказать, пустой, как бубен, проходимец, которого товарищи Зурнин и Быков по одной его писульке в газету вон откуда рассмотрели, позволил запугать всех, развалить колхоз…
На лице Селифона то возникали, то пропадали белые пятна.
Коммунисты неотрывно смотрели на Адуева. По напряженным лицам он чувствовал, что сердца друзей бьются сейчас так же взволнованно, как и его сердце. Селифон перевел дух.
— Отчего так получилось у нас? Кого испугались?! Сколько раз и каких только увертливых врагов не бил товарищ Ленин на разных съездах! Я заглянул в книги и понял: народу нужно только правильно разъяснить линию партии, а там он любому черту поможет сшибить рога, какой бы бес ни был хитрый и увертливый. Кто сильнее народа? Но нужно разъяснить… А кто из нас, кроме Вениамина Ильича, мог разъяснить народу, кто такой Опарин? Ведь мы, дожившие до одна тысяча девятьсот тридцатого года, сами политически малограмотны, а некоторые даже и совсем неграмотны… — Адуев остановился и спросил: — Будут ли уважать нас черновушанцы, если мы скроем от них данную нашу ошибку? Нет! Пойдут ли за нами? Нет!