Огненной птицей рассекал ночь экспресс, а они все говорили и говорили. Селифон теперь почти не выходил на станциях, кроме как за кипятком. И за чаем они беседовали.
Прозорин оказался прав: двум председателям колхозов было о чем поговорить.
…Давно уже выехал Селифон из Черновушки, а Москва все еще была далеко. Только теперь он ощутил величавую необъятность родины.
— Да, велика наша земля! — восторженно сказал он вслух.
— И большие живут в ней люди, — в тон Селифону отозвался Павел Александрович.
— Замечательные! — подтвердил Селифон, он был счастлив, что судьба столкнула его с Прозориным.
Чем-то чудесным, почти сказочным казалось Адуеву это его первое в жизни большое путешествие: стремительно меняющиеся пейзажи, деревни, фабрики, заводы, города. Что-то светлое, праздничное, охватившее душу с первых минут, как он сел в вагон, все нарастало и нарастало по мере приближения к Москве. Наблюдательный, чуткий от природы Адуев заметил, что это же ощущение охватило и всех его спутников, и даже много раз бывавшего в Москве Прозорина.
За окнами наплывал мягкий вечер. Близился тотчас, когда и давно знакомое и известное становится таинственным, полным поэзии и грусти.
Белокурая, с ямочками на розовых щеках, девушка-студентка, севшая в Ярославле, и немолодая учительница Надежда Михайловна первые начали увязывать багаж. Их примеру последовали другие пассажиры. На мелькающих станциях зажигались первые огни. Теперь Селифон уже не отрывался от окна. Его любопытство передалось и Прозорину.
Зарево огней полыхало над столицей. Издалека оно казалось отблесками большого пожара.
Прозорин кивнул на огни и сказал Селифону:
— Москва! — у Селифона мгновенно разгорелись уши и участилось дыхание.
— Москва! Москва! — проходя вдоль коридора, прокричал проводник.
Поезд заметно сбавил ход и вскоре влетел под высокую крышу вокзала. Все пассажиры толпились в коридоре.
— Нам вместе, — сказал Прозорин и взял чемодан.
— Конечно, конечно! — обрадовался Селифон.
— Порог великого города! — услышал за спиной Адуев восторженный шепот девушки-студентки.
Вслед за толпой они вышли из вагона. Гулкий, многолюдный перрон оглушил Селифона. Он решил держаться ближе к Прозорину.
Красное полотнище колыхалось у здания вокзала. Адуев прочел: «Привет колхозникам-ударникам!» — и улыбнулся:
«Ждут, значит!»
К ним подбежал коренастый человек с сивыми усами. На рукаве потертого пальто повязка. Сивоусый пытливо взглянул им в лица и на весь перрон крикнул:
— А ну, кто здесь ударник-колхозник?
— Мы, — отозвался Прозорин.
— Я с автомобильного, вас встречаем, — и протянул делегатам руку.
Залитая светом площадь вокзалов, тяжелое громыханье, лязг, звон трамваев, автомобильные гудки и люди, люди напомнили Адуеву разворошенный муравейник.
Делегатов усадили в автобус. Шофер дал гудок, и машина тронулась. Адуев прижался к окну.
Как и вся страна, Москва стояла в лесах. Ему казалось, что по каменным плечам обжитых, старых домов один за другим поднимаются к небу молодые этажи. И стремление их вверх так заманчиво, что и люди не могут удержаться от желания лезть выше и выше. Житель Алтая, такое чувство он испытывал не раз, взбираясь на вершины гор.
Улицы пересекали полотнища приветствующих съезд плакатов.
В разноцветных огнях горели витрины магазинов, освещая увитые в красный бархат, в радужный росплеск тканей портреты колхозников-ударников. Волнующе-большой, как-то сдержанно-мощно грохочущий город был наряжен заботливо, как убирает комнату невеста к встрече любимого жениха.
— Вот она какая, Москва-матушка! — бессильный сдержать напор чувств, громко сказал Селифон.
Третий Дом Советов.
К Адуеву подошел человек в сером костюме, с записной книжкой в руке.
— Ну, как вам, товарищ Адуев, Москва? Впечатления? Настроение?
— Оглушительное впечатление, — серьезно сказал Селифон.
— Так оглушительное, значит? — собеседник раскрыл записную книжку. — Вы ведь из горного Алтая, из самой сердцевины «древлераскольничьего благочестия»? — щеголяя познаниями в этнографии и улыбаясь, сказал журналист. — Ну как, забывают бородачи бытовые и религиозные предрассудки, единоличную жизнь?
Селифон подумал о своей бороде и смутился.
— Не сразу забывают. Не легко. Отучиваем помаленьку. Веками жили по пояс в суевериях. У нас уставщик-наставник репу сеял голым: уверял, что родится крупнее. А уставщица куриц сквозь мужнины штаны протряхивала — верила, что яиц нести больше будут. И это раскольничьи учителя, «интеллигенция»! — улыбнулся Селифон. — Как же мужикам было не закапывать во дворах конские копыта, «чтобы велся скот», а старикам пасечникам не вешать лошадиные черепа на тын, «чтобы пчелы мед собирали ретивее»!
Журналист, ответно улыбаясь, записывал его слова в блокнот.
— Теперь интересуетесь, как забывают единоличную жизнь? И это тоже не сразу. У нас есть и такие еще огнеупорные, вроде Федуловых, что и до сегодня не в колхозе. Но сейчас не об них речь: они оказались с боку припека. — Селифон на минуту задумался, как бы перебирая в памяти всех известных ему людей колхоза. Потом поднял голову и сказал. — Пестрый у нас народ, и думает каждый по-своему. Новоселы — одно. Среди раскольников тоже разноголосица. И это надо понять, потому что и раскольник на раскольника норовил верхом сесть и поехать. А уставщики, знай, вбивали свое в головы: всякое новшество — тяжкий грех, лекарство — грех, чай, табак, нецерковная книжка — ересь и грех. И вот большевики — и все новое. И колхозы, и школы, и больницы. А тут на подмогу трактор — и тоже вроде не целину, а мозги перепахал. И уже новую-то жизнь народ не на словах, а на деле увидел, большую выгоду, свободу руками пощупал. Крестьянин же наш действительно тонкий математик, — Селифон повторил фразу Прозорина. — И теперь умного человека от колхоза зубами не отдерешь. Только и в колхозе тоже пока не все еще одинаковы, и это тоже надо понять. Вот, скажем, сосал-сосал дитенок тощую материнскую грудь, и вдруг мать его от груди своей отняла. Играет он — ничего, и вдруг вспомнит: бежит к матери и лезет за пазуху, видно, что стыдно, а лезет. Так и который колхозник — живет, работает в колхозе, а потом верть на старую тропку, выписывается, а потом снова просится…
— Селифон Абакумович, расскажите мне, как вы добились, что у вас, преимущественно в животноводческом колхозе, по семь килограммов зерна и по девять рублей в этом году на трудодень получилось?
Адуев заволновался. Боясь сколько-нибудь погрешить против правды, он заговорил, как Прозорин, не спешно, раздумчиво:
— В лесу лес неравен, в колхозе — люди. Одного — словом убьешь, другого — и дубина не берет… Не легко досталось и нам. Легко да скоро только в плохих романах (Селифон сделал ударение на «о»), во сне да в сказках делается. Подымались не сразу, врать не буду. Обрывались и на кулацкой агитации, и злодействах, и на обезличенной уравниловке, и на неумении по плану работать, и на плохой дисциплине, на лодырях. При коммуне у председателя и бригадира только и заботы было, что язык высуня людей на работу скликать. Одних выгонят, а другие разойдутся. Кони чуть все не передохли. Сами босы, как гуси, сделались…
Журналист засмеялся и прервал Адуева:
— «Босы, как гуси, сделались», — это, конечно, очень образно сказано, но меня не это, товарищ Адуев, меня поворот к высокому трудодню в вашем колхозе интересует…
Селифон с удивлением посмотрел на журналиста: он не понимал, как можно говорить о достижениях, не сказав о трудностях, об ошибках, через которые они прошли. Но он не стал спорить со своим собеседником.
— Как бы это вам сказать, не соврать… Первое дело — трактора от совхоза… Ну, а потом главный поворот у нас произошел из-за правильной расстановки партийцев, комсомольцев и вообще всех людей и наистрожайшей проверки выполнения ежедневных планов. Раньше бывало бригадиру только бы из двора выгнать. Придет вечером в поле и самих же колхозников спросит: «Ну как тут у вас?» И каждому палочку в книжку поставит. А одни, как близнецы Свищевы, дома до полудня проспали, другие, как Матрена Дмитриевна Погонышева, от утренней и до вечерней зари работали. С таким подходчиком чуть-чуть и добрых колхозников в лодырей не переделали. Кончили с этим. На твердые нормы выработки перевели всю работу, а невыполняющих — греть без жалости. И стал у нас с той поры трудодень крепнуть.
Селифон подумал и добавил:
— Ну, конечно, пушнина, кедровый орех, пасека, маралий рог нам сильно помогают. Это надо понимать, это обязательно запишите, без этого так скоро бы не подняться нам. Конечно, и сейчас много еще недохваток, но, как говорится, на твердую дорогу выбираемся.
Повсюду шли такие же разговоры. Рассказывая, Адуев прислушивался к показателям других колхозов. Четырнадцать — восемнадцать килограммов зерна на трудодень в ряде земледельческих кубанских колхозов волновали его.
«Какие же мы еще бедные против других!» — думал он.
Адуеву показалось, что и журналист тоже не в большом восторге от их семи килограммов на трудодень, когда рядом есть такие богатеи. Кто, кто, а Селифон-то хорошо знал огромные, не использованные еще резервы своего колхоза, на какие они думают налечь в будущем году. Но он удержал себя и решил закончить так, как подсказывала ему совесть:
— И вот почему я, может быть, не так красно про дела свои рассказываю, сознаюсь. Наказ мне дан — не хвастать. Секретарь нашей партийной группы Вениамин Ильич Татуров и секретарь райкома товарищ Быков велели передать съезду, — Адуев достал из кармана бумажку и начал читать: — «Мы гордимся, что нашему району выпало такое счастье, как собственный делегат на Всесоюзный съезд. Но головокружения от успехов у нас не будет — сделали только первый шаг. Хорошо знаем: нужно еще крепче за дело браться, чтоб добиться лучших достижений…»
Эту фразу журналист записал в блокноте.
До открытия съезда посетили Мавзолей Ленина. Тихо прошли один за другим. Трепетно было на душе у Селифона. Чувствовал он, что то же самое испытывали и все делегаты. Молчал. Молчал и его спутник Прозорин.