Селифон дважды кашлянул, а отвечающих его чувствам слов не появлялось. Он поднял глаза в потолок, сморщил лоб, но, так и не отыскав торжественного, яркого начала, заговорил:
— Никакими словами не рассказать то, что я услышал, дорогие мои товарищи, на съезде, увидел в нашей матушке Москве… Ни одна мать за своим дитем так не заботилась, не ухаживала, как заботились, ухаживали за нами наши старшие братья-рабочие в Москве. Свозили они нас и на автомобильный завод, и на шарикоподшипниковый гигант, и на электрический сверхгигант, где на одном на нем только двадцать пять тысяч рабочих трудится! — Адуев сделал два шага к рампе и остановился.
— Друзья мои! — неожиданно повысил голос Селифон Абакумыч и под пронзительный в тишине скрип сапог прошел к самому краю сцены. — Москва, московские заводы, рабочие многому научили меня. Кажется, что общего между автомобильным заводом и нашим колхозом? Чему я, крестьянин, могу научиться у заводского рабочего, у которого все — даже каждый оборот станка, каждое движение — учтено до минуты и даже до секунды? А осматривая заводы, я думал о нас всех, о самом себе, о том, как мы еще малограмотны, неповоротливы, сколько времени у нас растрачивается понапрасну. Как нам всем необходимо учиться! И еще раз учиться!..
Селифон остановился и пытливо посмотрел в зал.
— Вы только поймите, дорогие товарищи, что мы со своей крестьянской, дедовской неповоротливостью отстаем от времени. «Горные орлы» должны стать колхозом-миллионером, как «Красный пахарь», где председателем умница Павел Александрыч Прозорин. Его все члены правительства лично знают…
В клубе стало тихо.
— У нас для этого есть все: мы обладаем неисчислимыми сокровищами — пастбищами для скота, каких нет нигде в мире, богатейшими медоносами для пчел, лесами с кедровым сладким орехом и драгоценной пушниной, плодороднейшей черноземной землей, только-только тронутой нами… А сколько ее нетронутой?!..
…В клубе было душно и жарко. А слушатели все задавали и задавали вопросы:
— Видел ли Ленина в Мавзолее?
Каков из себя Сталин?
— Как живут московские рабочие?
— А что сказал Калинин?
Ответы Адуева обсуждались вслух. Потом посыпались вопросы по поводу объявленных новых норм сдачи хлеба государству.
— Маленькая норма… А не значит ли это, что опять встречные планы будут?..
Но Селифон Абакумыч яростно дал отпор:
— Партия за скорейшую зажиточность колхозников. Всю дорогу я думал над этим. И теперь я знаю, как зажиточности этой добиваться, как культурности добиваться, как ценить каждую минутку. Дорогой решил: приеду — и поднимем мы всем нашим трудолюбивым народом свой колхоз на высоту, чтоб стало его видно в Москве, чтоб действительно не стыдно было называться нам «Горными орлами».
Несмотря на позднее время, с собрания расходились неохотно! На сцене остались коммунисты, актив.
Вениамин Ильич подошел к Адуеву, схватил его за плечи и дружески потряс.
— Хорошо это ты сказал насчет того, чтоб ценить время… очень хорошо! По-рахметовски — хорошо!..
Матрена Погонышева, Акинф Овечкин, Иван Лебедев, Станислав Матвеич и Герасим Петухов подошли к ним.
— Груня, — Татуров повернулся к жене, — я думаю позвать всех к нам. Неохота расходиться. Кажется, всю ночь проговорил бы сегодня.
Из клуба все пошли к Татуровым.
На заре, когда река еще была окутана туманом, Матрена Погонышиха, спеша на ферму, будила черновушанских собак, тревожила гусиные стаи на лужайках.
Колхозная ферма — в километре от деревни. От ближних гор на летние и зимние дворы фермы падают тени. Двор, где кормится скот в зимние солнечные дни, полон коров. Ближние коровы услышали Матрену и, тяжело поднимаясь, тронулись к ней навстречу… Погонышиха узнала рекордисток фермы — черную белоголовую Аксаиху и красную криворогую Дочу, прозванную так за ласковость характера!
Коровы шумно обнюхивали, пытались лизнуть Матрене руку. Она достала ломти черного хлеба, посыпанные солью, и рассовала обступившим ее со всех сторон любимицам.
Через час придут доярки. Перед дойкой скот успеет нализаться соли.
Все свое домашнее хозяйство Матрена передала четырнадцатилетней дочке — большеголовому, нескладному еще подростку Нюре.
В полдень Нюра прибегала к матери на ферму с узелком в руках. В заставленной молоковесами и бидонами, полутемной комнатушке Матрена съедала обед.
Чем больше работала на ферме Матрена, тем молчаливее и суровее становилась она. За последнее время и на собрания приходила редко, а если и появлялась, сидела отчужденно. С лица ее не сходило выражение озабоченности.
А в декабре, когда ферма вывезла весь корм из гор, наметав в сенники длинные скирды, на собрании Погонышихина дочка сунула председателю свернутый вчетверо лист бумаги.
— От матери, — волнуясь, сказала Нюра и юркнула в гущу колхозников.
Селифон положил лист на стол.
На собрании обсуждался список ударников, вернувшихся из тайги с охотничьего промысла. Сопоставляя результаты добычи бригады соболятника — однорукого Кузьмы Малафеева — с добычей бригады Ляпунова старшего, страстные охотники Адуев и Вениамин Татуров возбужденно раскраснелись. Они ярко представляли себе и тихий морозный вечер в знакомой пади, и прямой, позолоченный закатом столб дыма из трубы промысловой избушки, и скрип лыж под ногами. Не дополнительные тысячи рублей, вырученные за пушнину, а охота, неистребимая страсть, волновала их сейчас.
Увлеченный разговорами об удачном промысле, Селифон не заметил, как Вениамин Ильич взял со стола бумагу и сразу же углубился в чтение.
И только по устремленным на Вениамина взглядам колхозников Адуев понял, что он читает что-то интересное, и повернулся к нему. Глаза Вениамина то смеялись, то делались строгими. Через плечо секретаря Селифон заглянул в лист, доверху исписанный крупным неровным почерком. После первых же прочитанных строчек с лица Адуева слетело мечтательное выражение, навеянное воспоминаниями о тайге, и оно тоже стало строгим, как и у Татурова.
Селифон взял у Вениамина лист.
— Товарищи! Я не могу не прочесть вслух это письмо. Написано оно всем вам известной заведующей молочной фермой Матреной Дмитриевной. Слушайте!
С задних скамеек черновушане подвинулись к столу. С небывалым усердием пробирались вперед женщины.
— Пусти, медведь! Наша, поди, Матрена Митревна сама пишет…
Селифон выждал, пока замолкли.
— «Дорогие мои товарищи правленцы, а также все товарищи женщины, в первую голову, и товарищи мужчины, во вторую… В первых строках собственноручного моего письма спасибо вам, как я ваша женщина-выдвиженка, то, я думаю, не посрамлю я женского классу, а за всех товарищей женщин докажу, как баба за колхозным скотом ударно может ходить.
И вот приду я утром затемно на ферму, до самой ноченьки кручусь. Коровенки, правда, повеселей будто стали, удои чуть прибавили, а вижу, что большой прибыли нет. Еще пуще налегла — не веселит. И вот пригласила я совхозного зоотехника товарища Каширина и начала показывать и спрашивать. Посмотрел он, посмотрел на нашу ферму, на меня и сказал: «Азия». И еще прибавил: «Темная Азия». Обомлела я и стала в тупик, сердцем чую, что дело плохо, а разумом не пойму. Тогда он начал меня примерами вразумлять.
«Животноводство, говорит, тонкое мастерство, а не грязная, навозная работа, как думают некоторые. Вот, говорит, например, есть такая музыка — скрыпка, а ты на ней вместо волосяного смычка топорищем попробуй играть…» Все равно что обухом по голове оглушил он меня. И много говорил он мне о кормовых вопросах, о сочных культурах, о белках, о жирах, о коровах с надоем в двадцать пять литров и оставил мне про все это книжку. Гляжу я на эту книжку, и вспомнился мне дорогой товарищ наш Дмитрий Дмитриевич Седов, — вон когда он еще говорил мне: «Учись, Матрена, покуда глаза глядят». Схватила я свою доченьку за рученьки, смотрю в ее глазыньки, плачу и говорю: «Нюра! Давай вместе образовываться». А сама по старорежимной раскольничьей темноте думаю: вдруг кто-нибудь из баб узнает — стыдобушка! И поклялись мы с ней делать это в великой тайности, каждую, почитай, ночь, когда все спят.
И вот усидела я ту книжку об животноводстве до последней строки. Как говорил нам Селифон Абакумыч, без настоящей книжной культурности ничего у нас не выйдет. И ничего!.. И ничего!.. А вот почему, послушайте. Как нет у нас мыла для доярок, вазелину для коровьих сисек, измерительного градусника, который вставляется коровам во время ихней болезни, а лечим мы их по старинке. Вздует у коровы живот, а мы каленые сковородки ей на брюхо кладем, а кожа у ней шипит. И все это нам сходит, потому что скотина безъязыкая, не скажет. А сами мы и ухом не шевелим. И вот как хочу я знать все болезни коров и как их лечить, но, главное, еще через то, что дошли мы с Нюркой до распроклятых-проклятых дробей, в которых она сама еще плохо понимает. А я без них не могу. К примеру: надоила Наталья Сорокина сегодня восемьдесят один и три четверти литра, а завтра — восемьдесят два и одну пятую литра, а сколько в два дня — я, хоть ты меня убей, не могу сложить. И как я убедилась, что пришло, пришло и пришло время и бабе за дробя браться, то прошу — отпустите меня, мужички, на старости лет на животноводные трехмесячные курсы райзо. И отпустите меня еще и через то, что великую любовь я чувствую к коровушкам, и поэтому убежденная, что курсы я эти одолею…
А не отпустите добром — силой уйду, так и знайте!
К сему собственноручно подписуюсь.
Матрена Погонышева».
В тишине скрипнула дверь. Селифон увидел у порога широкое бледное лицо Матрены. Заметили Погонышиху и черновушане и почтительно расступились.
Большая, как мужчина широкоплечая, прошла она к столу президиума. Толстые щеки ее подрагивали, но голову она несла гордо.
Вениамин Ильич схватил руку Матрены и, крепко пожав, сказал:
— Спасибо! Обрадовала! Другим пример показала!..
На все еще бледном лице Погонышихи вспыхнула улыбка, из глаз хлынули слезы, но она не стыдилась их.