Горные орлы — страница 93 из 127

Дома Погонышиха показала Марине связку книжек, привезенных из района, рассказала о курсах, о работе на ферме, о меняющейся черновушанской жизни, избегала только говорить о Селифоне. Марина тоже не спрашивала о нем, хотя весь вечер ждала этого разговора. Уже укладываясь в постель, Марина будто случайно спросила:

— Ну, а как тут поповна-то, самозванная жена Селифона поживает?

Спросила и накрылась одеялом до подбородка. Матрена потушила лампу, села на кровать к Марине, нагнулась и вполголоса, чтобы не разбудить свою дочку, оживленно заговорила:

— Кикимора-то эта? Известно, тоща баба — вобла-рыба. От злости сохнет. Обманом повесилась на этакого-то молодца. Жизнь человеку заела, водовозная кляча… Да ведь у нее, Маринушка… и шкуричонка-то не стоит сбруи…

Как только Матрена заговорила о Фроське, речь ее стала обычной, грубоватой, но и необыкновенно выразительной. Рассказала она и о большой работе Селифона как председателя колхоза, и о несчастной его жизни с поповной.

— Ну, а как там, дева, Орефий Лукич-то?..

— Работает… — ответила Марина.

Всю дорогу из города в Черновушку она силилась представить Селифона, каков он есть теперь, но перед нею вставал все тот же черноглазый, робкий, любящий Селифошка в первые дни их встреч. А вот после рассказов Матрены о Селифоне она чувствовала, что он совсем-совсем иной, но какой иной, так и не могла представить. Сравнивая свою прежнюю любовь к нему, она поражалась силе новой любви, незримо выросшей за долгие годы страданий.

— Ну, а как у тебя, Маринушка, с Орефием-то Лукичом? — снова спросила ее Погонышиха.

Марина поняла, о чем спрашивала Матрена, и лицо ее загорелось.

— Никак, Матрена Дмитриевна, — сухо сказала Марина и отодвинулась к стенке.

Матрена вскоре заснула.

Проснулась Марина поздно. Погонышиха уже ушла на ферму. Весенний день, несмотря на хмарь, павшую на горы, был тепел и погож. И хмарь и полуденный влажный ветер съедали размякший, искрящийся снег, пустили ручьи с гор.

Марина пришла домой, но усидеть в комнате не могла. Радость жизни ворвалась в нее с апрельским, звенящим ручьями, днем. Вдруг захотелось ей запеть, сбегать, как раньше, на полянку. Она надела любимое свое шерстяное синее платье, высокие резиновые ботики. Долго и внимательно рассматривала в зеркало взволнованное свое лицо, — оживлённая, красивая, она нравилась самой себе. Ощущение близкого счастья было так велико, что ей хотелось побежать к нему навстречу.

Марина шла, не чувствуя ног, и невольно улыбалась и этой легкости во всем словно поющем теле, и ощущению все нараставшей и нараставшей радости.

38

Хорошо выезженный иноходец, переменив ногу, с карьера падал на зыбкую иноходь, но Селифон, не прощавший ранее коню сбоя, обжигал его ударом плети и рывком поводьев снова поднимал иноходца на необычный для него карьер.

При въезде в деревню на сильно занавоженной дороге взлетали перед самой мордой коня неожиданно появившиеся, словно пригнанные попутным теплым ветром, монашенки-галки и грачи и тотчас же опускались.

На улице смял он пеструю чью-то собаку и не оглянулся.

«Иди к ней! Сейчас же иди!» — слышались ему в шуме и свисте ветра ободряющие слова Матрены.

Он скакал и меж ушей коня видел, отчетливо видел то овальное лицо Марины с круто изогнутыми тонкими бровями, то нежное, робкое выражение милых ее рук, то сияющие беспредельной добротой синие ее глаза, доверчиво и прямо устремленные на него.

Адуева охватил страх: он боялся, что не застанет ее, что она снова, как тогда, соберется и уедет.

Мелькали дома, заборы, люди. Мягкая, проступающая глубокими колеями дорога была тяжела для скачки. От выступившего пота вытянутая шея саврасого потемнела. До поворота к недовитковскому дому остался один квартал. С реки, из узкого кривого переулка, на серенькой лошаденке, запряженной в дровни, неожиданно вывернулась женщина с корзиною настиранного белья. Селифон не успел сообразить, как конь, взвившись, перемахнул через дровни. Почувствовав себя в воздухе, Селифон на одно только мгновение увидел под ногами иноходца испуганно пригнувшуюся к грядкам женщину и тотчас же забыл о ней.

Осаженный у самых ворот, иноходец забрызгал калитку грязью, жидким снегом. Селифон спрыгнул на землю и бросил поводья. Саврасый жарко водил мокрыми боками. Тяжелое седло двигалось на его спине взад-вперед.

На дворе Адуева встретила Гликерия Недовитчиха и испытующим взглядом окинула с ног до головы. И по нарядному костюму и по взволнованному лицу с прядями перепутанных, выбившихся из-под шапки волнистых черных волос догадалась, куда спешил он.

— Марина Станиславовна ушодчи. Сказывала — ненадолго, в разгулку, — заторопилась Гликерия, тронутая растерянным видом председателя.

Адуев ничего не ответил женщине, повернулся и вышел за ворота.

— Теперь-то уж непременно на полянке! — вслух сказал Селифон.

Саврасый повернул к нему голову. Подглазницы и храпка коня были в серебряных блестках пота. Селифон положил руку на луку седла. Иноходец, готовясь принять всадника, прочно расставил ноги и высоко вскинул голову. Но Адуев только отцепил волосяной чумбур и повел коня переулком на окраину деревни, к лесу. Гликерия вышла за ворота и смотрела ему вслед» Из окон дома Свищевых на Адуева тоже смотрели женщины.

Выйдя из деревни, Селифон повернул к кромке тайги, начинающейся у подошвы Малого Теремка. На поляне вчерашние его следы, протаявшие до земли, как след медведя, широкой тропой убегали к пихтам.

Он окинул взглядом пегую от проталин полянку и по-охотничьи вздрогнул: недалеко от его следа на искрящейся уцелевшей пленке снега выделялись свежие, четко голубеющие следы маленьких женских ног…

«Обратного следа нет!» — радостно отметил он и быстро пошел сбочь следа, не наступая на него, как на охоте по соболю.

Савраска, не натягивая чумбура, шел сзади.

За одиночными пихтами, выбежавшими на полянку, в глубине леса, было полутемно и тихо. От земли пахло талым снежком и обнажившейся прошлогодней травой.

Первой увидала и, несмотря на необычность костюма Селифона, узнала его Марина. Разум опередил дрогнувшее сердце. Сомнения, страх — все исчезло. На одно только мгновение задержалась она, схватившись за ствол березы, чтоб не упасть на подсекшихся ногах. Помертвевшее лицо ее в эту минуту было неотличимо от березы.

Селифон повернул голову и тоже увидел ее. В это время Марина уже оторвалась от ствола и бросилась к нему. На бегу она поскользнулась на обледеневшем снегу. Мягкий платок ее свалился на плечи, обнажив гладко зачесанные темно-ореховые волосы с голубым пробором посредине, прямым, узким и ровным, как тропинка во ржи.

— Селифон!.. — задыхаясь, с трудом выговорила она и упала к нему на грудь, как падает кудрявая по весне березка, срубленная наискось за один взмах.

От резкого ее броска Селифон тоже поскользнулся и, удерживая равновесие, на мгновение отстранил от себя Марину.

— Дай! Дай!.. — выдохнула она и таким порывистым движением закинула к нему на шею руки, что он снова, чтобы не упасть, на мгновение откинулся от нее назад. Запрокинутое лицо Марины с сухими раскрытыми губами тянулось к его губам, но длинное, свесившееся ухо его шапки попало ей на правую кисть и от порывистого рывка дважды обмотнулось вокруг руки. Марина сделала еще одно усилие, и шапка, соскочив с головы его, повисла за плечами Селифона. Потом она откинула от себя крупную его голову с властными дугами бровей, с смоляными спутавшимися волосами на потном белом лбу и долго безмолвно смотрела на него, словно не веря в свое счастье. Он что-то хотел сказать ей, но не смог и тоже только смотрел на нее восторженными и в то же время виновато-умоляющими глазами.

— Мука моя! Жизнь моя!.. — прошептала она наконец с дрожью в голосе.

Селифон не понимал, что говорит ему Марина, а только слушал ее голос, гладил мягкие ее волосы и вдыхал их аромат.

В меховой куртке Адуеву стало жарко — он расстегнул ее.

Марина увидела бронзовую его шею, Селифон тоже не отрываясь смотрел на Марину. Она была такой же, какой он увидел ее первый раз в пятистеннике Амоса, только словно бы еще тоньше и изогнутей стала бровь: точь-в-точь народившийся месяц. Да словно бы щеки чуть побледнели да темная родинка над губой выросла чуть побольше просяного зерна.

Селифон так и не надел шапки на голову, а длинными концами ушей заткнул ее под седельную подушку.

Они пошли в глубь леса. Марина гладила смуглой рукою его большую горячую ладонь и прикладывала ее то к груди, то к пылающему своему лицу. Ворсинки от оленьей его куртки, серые, ломкие, пристали к шерстяному платью, к распахнутому ее пальто. Левой, свободною рукой Селифон заботливо обирал их.

— Лезет! — сказал он, уловив бесконечно теплый благодарный взгляд Марины, и снова замолчал.

До этого оба так много хотели сказать друг другу, а теперь шли молча, ни на секунду не переставая ощущать опаляющую близость. Останавливались, садились на какие-то колодины и снова шли, не думая о том, куда идут. Конь ни на шаг не отставал от них.

В лесу по-прежнему пахло талым снежком и полуистлевшей травой.

— Как пахнет фиалками! — сказала Марина полным, без меры счастливым голосом.

И Селифон, зная, что запах талого снега обманул Марину, покорно осмотрелся по сторонам. На горах все та же лежала теплая хмарь, а небо завалено толстыми, бурыми тучами, сквозь которые едва заметным пятном проступало солнце без лучей. Все тот же теплый полуденный ветер жадно допивал остатки снега. Бог знает откуда появившийся первый скворец на дуплястой сушине, задрав голову к невидимому в тучах солнцу, опьяненно звенел, подражая ржанью жеребенка.

Вышли далеко за деревню, туда, где прижатая к утесам река делает крутой завулон. Согревающийся солнцепек дымился, как загнанный скакун. Внизу накапливала весенние воды река, взбугрив и местами разломав лед. От нее тянуло освежающим холодком. Тонко звеня в воздухе крылышками, на полынью прилетел и поплыл, охорашиваясь, ранний гость весны — пестрый, несказанно нарядный гоголь. Как ярко расписанный поплавок, птица то покачивалась на голубой волне, то вдруг бесследно исчезала и через минуту снова выныривала в противоположном конце.