Прекрасные синие ее глаза, залитые счастливыми слезами, медленно двигались под мгновенно распухшими, отяжелевшими веками. В расширенных зрачках были и ликование, и нежность, и безграничная доброта.
Марина гладила бритую щеку Селифона и плакала, плакала в радостном безумии любви. Плакала оттого, что таким парным теплом снова дымятся воскресающие солнцепеки, что где-то в лесу, на дуплястой сушине, заливистым жеребенком поет скворец, что беззаботно ныряет на полынье в ярком брачном наряде глупый гоголь и что светел и прекрасен мир и хочется его весь вместить в счастливое свое сердце и все, все, до последнего вздоха, отдать ему.
Густели теплые сумерки.
На очистившемся от туч небе зажглись звезды. Некоторые из них упали с горной высоты, из неведомых миров и точно золотым шнурком стачали небо и землю.
Селифон смотрел на ее лицо с отблесками звезд в глазах.
Привязанный в лесу конь призывно фыркал и гулко бил копытом мерзлую еще на глуби землю.
— Поздно. Пора, — сказала Марина.
— Пора! — с готовностью отозвался Селифон.
Они снова пошли. Марина не спрашивала, куда он ведет ее. Она чувствовала сильные его руки и шла, всецело подчиняясь ему, счастливая своим безволием.
…Всю ночь в окна хлестал спорый весенний дождь с ветром, а на заре подняло, сломало и с гулким шумом пронесло Черновую.
Утром и дождь и ветер стихли, и выкатившееся из-за обмытых хребтов солнце погнало такой пар из земли, что, казалось, загорелась она в черной своей, глуби неугасимым огнем. Курились и жирные солнцепеки, и мокрые, набухшие беловато-золотистые прошлогодние жнивники, и завалинки у помолодевших под весенним небом изб.
Селифон вышел во двор. Просыпающаяся земля сладко и лениво потягивалась, звала, манила теплым, парным своим дыханием, свежим запахом полей, первым смолистым душком лесов с оттаявшей темно-зеленой хвоей. Он обвел глазами Теремки и синюю марь тайги, серебряные хребты белков на горизонте, раскинувшуюся, полную утренних шумов любимую свою деревню, глубоко втянул опьяняющий воздух и, не сдержав радости, на весь двор сказал:
— Все у меня есть теперь!..
Часть четвертаяК вершинам
От утра до утра Марина жила счастливой, радостной жизнью. Первые дни ей казалось, что она вернулась из далекого, измучившего ее путешествия в родной дом, где даже самая незначительная вещь мила и ее хочется приласкать. И вместе с тем сразу же она увидела, как в доме этом изменилось все.
С ясновидением, свойственным любящей женщине, Марина почувствовала, что и сама любовь ее к Селифону стала новой, другой. Это была уже не безотчетная, слепая страсть, а огромное чувство, выросшее на понимании и уважении к человеку, придающее любви особую силу и крепость.
Она все время внимательно приглядывалась к Селифону и чем ближе узнавала, тем больше любила его.
Порой ей непонятным казалось чудесное превращение робкого долговязого парня Селифошки, жившего с дедом Агафоном, в этого широкоплечего, почти геркулесовского телосложения, энергичного, решительного мужчину, с самобытным умом и широким кругозором, в человека, жадно впитывающего все новое, каждую свободную минуту не расстающегося с книгой, думающего о больших, важных делах и вопросах.
— Какой ты у меня, радость моя, счастье мое, умница… Да, да, не возражай, именно умница. Именно большой, умный человек, — говорила она ему и сердилась, когда он смеялся над ней за эти неумеренные восторги.
Марина не знала еще тогда, что так стремительно растут в Советской стране все честные, любящие труд люди: еще вчера какая-то часть их души спала, а сегодня уже развернулась, поднялась, как поднимается в одну ночь зелень после целительного дождя.
С радостью и страхом она ждала возвращения из совхоза Марфы Обуховой, чтоб показать ей своего мужа.
В первый же день, вернувшись к обеду (раньше Адуев домой появлялся только к ночи), он не узнал разгромленной Фросей квартиры. Пыльный рабочий стол, заваленный книгами, чертежами скотных дворов, моделями кормушек и рамочных ульев, оказался прибранным.
Марину Селифон застал на подоконнике, с тюлевой шторой в левой руке. Правой она вынимала изо рта булавки и прикалывала тюль к окну. Откинутая ее голова была повязана голубым шелковым платком. Засученные по локоть руки от напряжения красны, как у подростка. На шум шагов Марина повернулась к нему, что-то хотела сказать, но только улыбнулась и смешно пошевелила губами. Селифон подбежал к окну и, легко, как ребенка, сняв с подоконника, поставил ее на пол перед собой.
— Счастливый он у нас — все у него клеится. Без счастья, видно, и по грибы не ходи…
И не было у горноорловцев зависти: полюбили они молодого своего председателя за прямой характер и за то неустанное беспокойство, которым был охвачен он в искании новых путей изменения их жизни.
Матрена Погонышиха, как бы за всех колхозников, как всегда грубовато, но хорошо сказала:
— Селифон Абакумыч! Вспомни, сколько крику было в старой Черновушке, когда ее на новый путь поворачивали вы, первые коммунисты! Да и сколько вас было тогда и сколько нас в ней теперь!.. Деревня, как мать, трудно рожала новую жизнь. Как же тут было не кричать? А вот теперь, когда увидела, что народилось новое детище, ну-ка она его холить да защищать: кровное ведь оно. Сами теперь мы хозяева…
Известно, матери свое дитё и не мыто — бело…
Рождение новых хозяев Адуев наблюдал ежедневно.
На ферме к нему подошла Нюра, дочь Погонышихи. Вместе с телятницей Настей Груздевой она прослушала зоотехнические курсы у «доброго дяди», так горноорловцы звали совхоз «Скотовод», первоклассными машинами которого они пользовались по ежегодно возобновляемым договорам. Сельскохозяйственная культура от высоких специалистов совхоза перекочевывала в колхоз вовсе бесплатно. А какой же русский мужичок не любит «прокатиться на даровщинку»?!
— Селифон Абакумыч, генетические данные Синегуба, на мой взгляд, не соответствуют признакам молочности, и поэтому случать Синегуба с Резедой, как собирается это делать мама, по-моему, преступление!
— Нюра! Нюра! — председатель хлопнул ученую комсомолку по плечу. — Да ты знаешь ли, с чем их едят, твои «генетические данные»! — засмеялся Адуев.
— Знаю, знаю! — хохотала Нюра.
Тогда же, проэкзаменовав комсомолок, Адуев убедился, что книги по животноводству, прочитанные им и усвоенные при помощи зоотехника Каширина (у которого он брал их), не плохо прочитаны и Нюрой и Настей Груздевой.
Девушки поняли, что хозяйствовать по старинке нельзя. Но раньше их понял это сам Селифон.
Еще с осени Адуев задумал большое дело. Теперь, после того как они обсудили его с Вениамином Татуровым, сам собою разрешился и основной вопрос о людях, которым он поручит задуманное им дело.
«Комсомольцы! Вольем их во вторую бригаду и поручим. В нитку ребята вытянутся, а докажут, что затея стоит труда…»
Таким мероприятием, способным в ближайшие же годы поднять благосостояние колхоза, он считал переход «Горных орлов» на высшую ступень в агротехнике земледелия.
Все свободные зимние вечера Адуев проводил у Дымовых, доводя до бешенства ревнующую его Фросю, с которой еще тогда жил. Несмотря на большую разницу в годах, он подружился с агрономом, как и с молодым зоотехником совхоза Кашириным, у которого «выведывал тайны животноводства».
В доме Дымовых молодому председателю казалось все простым и ясным. Когда же он оставался с самим собой — начинались муки. Селифон считал, что главной помехой в освоении колхозом высокой агротехники был он сам, и остро ощущал свою неполноценность как руководителя колхоза. «Малограмотен, не знаю, с какого бока приступиться к этой самой агротехнике», — думал он ночами.
Он не перестал бывать у Дымовых и после того, как счастливо повернулась его личная жизнь.
— Мариша!.. — закричал Адуев в сенях, открывая дверь. По быстро удалявшимся ее шагам он почувствовал, что жена напряженно ждала его и, чтоб скрыть волнение, убежала из передней.
Марина вышла навстречу, обрадованная ранним его возвращением домой.
— Кричи «ура»! — Лицо Селифона было такое счастливое, что Марина, смеясь, крикнула:
— Ур-ра!
— Василий Павлович согласился взять с весны шефство над нашим опытным комсомольским участком. А это же, понимаешь, такое дело… Тут одно цепляется за другое: высокие урожаи потянут культурность, электричество, радио, библиотеку. Черт-те что куда стреляет это дело…
Марина смотрела в расширенные глаза мужа, и ей казалось, что душою он сейчас где-то далеко, что ничто не занимает его сейчас больше, чем эта пламенная мечта. И странно — обида больно кольнула ее в сердце.
А Селифон все стоял, глубоко задумавшись. Марина подошла к мужу, взяла его за подбородок, подняла опущенное лицо и внимательно посмотрела ему в глаза.
— Скажи, ты вспомнил обо мне сегодня вечером хоть раз? — спросила она его очень серьезно. Селифон удивленно, почти растерянно посмотрел на жену, и, не понимая как следует ее вопроса, машинально ответил:
— Ну конечно, конечно…
Марина отошла от него к окну.
«Нет, он совсем другой стал…» — обиженно шептала она, глядя в темноту.
Братья-«одночасники» (близнецы) Свищевы и двое подручных сидели на крыше скотного двора, наполовину обшитого новым тесом.
— Благодать-то, благодать-то господня! — сказал Елизарий, сняв меховую ушанку.
— Да, уж весна, Елизарь Мемноныч (в хорошем настроении братья называли друг друга по имени и отчеству), на заказ излажена. Не воздух — самопар!
— В такую теплынь зерно на третий день ростком проклюнется, — охотно отозвался Ериферий.
И плотники и их подручные смотрели на легкое весеннее небо и блаженно жмурились.
Несмотря на тепло, Свищевы были в полушубках, валенках и меховых шапках.
Подручные из недавно принятых в колхоз двадцати семей новоселов, разморенные солнцем, дремали.