Город Брежнев — страница 60 из 110

С утра я очень не хотел, чтобы меня окружали пацаны с заботливыми вопросами про самочувствие и особенно про «что там было, как ты спасся». Не хотелось мне ни трястись, ни чинарики стрелять, ни отвечать, ни общаться. С теми, кто меня бросил и сбежал, особенно. А остальных это колыхать не должно.

Не колыхало, по ходу, вообще никого. Саня пару раз проскочил вдали, не взглянув на меня. Стесняется, мстительно подумал я раз и другой. А теперь обнаружил, что как-то уперто он стесняется. И он, и все остальные.

Саня стоял у окна и беседовал с Ленариком. Ленар был обычный – спокойный и неторопливый, только левая рука прицеплена к шее марлевой веревочкой. Из расстегнутого рукава школьной куртки высовывался краешек гипса, похожий на пересохшее мыло.

Я подумал, улыбнулся и направился к ним – с Ленариком-то мне нормально побазарить ничего не мешало. Но Ефимовна успела первой.

Она перестала вполголоса отчитывать мелкую девчонку, которая, молча рыдая, выдирала из ушей сережки, велела ей умыться, удовлетворенно проследила за тем, как девчонка бежит, прикрыв мокрое красное лицо кулаком с сережками, увидела Саню с Ленариком и строевым шагом двинула к ним. Подошла, оглядела и провозгласила:

– Так. Фахрутдинов, правильно? Что с рукой?

Ленарик ответил коротко и негромко, я не услышал. Ефимовна услышала, но пару секунд, похоже, ждала развернутого ответа с объяснениями и смущенными улыбками. Она, похоже, плохо знала Ленарика. Поняв, что не дождется, поучительно сказала:

– Ну что ж ты так. Надо повнимательней, чтобы больше не падать. Скажи спасибо, что левая, а не правая, хоть контрольные не пропустишь – ну и вообще не запустишь все на свете.

Помолчала, ожидая реакции. Ленарик смотрел ей в брошку, Саня – в окно. Ефимовна сказала:

– Так. А что с головой?

Ленарик поднял на нее глаза, ожидая продолжения – совсем равнодушно, я аж позавидовал.

– Корягин, и ты туда же. – Ефимовна решила заметить и Саню. – Что ж вас из крайности в крайность бросает так? То с патлами до плеч все ходили, теперь вот… Не школа, а педикулезный диспансер. Чего ж вы насмотрелись, что лысые ходите? Опять «Великолепную семерку» показывают, что ли?

– Что там великолепного? – удивился внезапно подруливший к ним Лысый. – Нормальная машина, но не «Волга», чтобы прям великолепная была.

Ефимовна так обрадовалась, что пропустила мимо ушей его слова и вообще ловко соскочила с темы семерки, которую я, кстати, тоже не понял:

– Ну вот, с товарища своего пример брали бы. Аккуратный, прическа хорошая, еще бы учебу подтянуть, да, Щерба?

Лысый пробурчал в ответ невнятное, но Ефимовна уже сочла свой долг на данном воспитательном участке перевыполненным, кивнула седой башней и пошла искать следующий участок.

– Чего лысые такие, берите вон с Лысого пример, – сказал я, подходя и протягивая руку.

Лысый как-то резко обернулся и сказал:

– О. Артурян. А говорили…

– Чего говорили? – спросил я, пожав руку ему, Ленарику и протягивая ладонь Сане.

Саня подтормозил, но на пожатие ответил и неохотно сказал:

– Да разное говорили.

– Что неживой? – уточнил я, начиная злиться, сам не зная почему.

– Типа того, – подтвердил Лысый, разглядывая меня, будто отыскивая признаки неживости.

– А, это вы, по ходу, заметили, каким меня бросили, – догадался я сочувственно. – Я там в натуре как этот, трупиком валялся.

– Я ж тебе говорил – руки секи, – сказал Рустик.

Он, оказывается стоял в метре за плечом Лысого. Когда подошел только.

– Когда ты?!. – вскинулся я, сообразил и пояснил, стараясь быть вежливым: – Я, вообще-то, по-татарски не понимаю.

Рустик посмотрел на меня непонятно, сказал что-то, судя по тону презрительное, и пошел прочь.

– Э, – сказал я раздраженно, но тут выступил Саня:

– А по-ментовски понимаешь, да?

– Чего? – спросил я, кажется, очень глупо.

– К Рустику козлы приходили, домой прямо, – сказал Саня, разглядывая меня точно так же, как Лысый. – И к Лысому.

Лысый кивнул.

Оба одинаково смотрели на меня – не оба, трое. Ленарик тоже.

А я все сообразить не мог:

– И чего?

– И того, – быстро сказал Лысый. – Про драку спрашивали, на учет грозили поставить, в школу написать, родакам на работу, все такое. Ладно ты им хоть про топор не сказал.

– Я? – До меня наконец дошло. – Я это им не сказал? А остальное сказал, да? Заложил тебя, да? Ты скажи, скажи – я тебя заложил?!

– Чего орешь-то, – сказал Лысый, а Саня с Ленариком так на меня и смотрели – как раньше.

– Вот вы все-таки, – протянул я, готовясь взорваться то ли рассказом, как менты меня пиздили, а я умер бы, но ни слова не сказал, то ли черным перематом с визгом и слезами.

Не взорвался. Понял, что этим нет смысла ничего объяснять. Они меня предали, бросили, а теперь говорят, что это я их предал.

Твари.

– Да пошли вы нахер, – сказал я негромко и пошел куда-то.

Но в голове и груди надулся стальной пузырь, звонкий и жесткий, надулся и лопнул вместе со мной. Я развернулся и заорал:

– Да пошли вы нахер, твари!

– Вафин! – рявкнула Ефимовна, которая, конечно, оказалась рядом. – Ты что себе позволяешь?!

Я застыл, дыша, как после кросса, и глядя в пол.

По каменному полу тяжело процокали каблуки. Ефимовна пригарцевала и сейчас будет ныть и пилить. Пофиг.

Процокала вторая пара каблуков, тоньше и легче. Я услышал негромкие переговоры на два почти неразборчивых голоса: «Зинаида Ефимовна, что стряслось… Да безобразие какое-то… Странно, непохоже совсем… Да я сама… позвольте, я, мы давно… неужели… Ну пожалуйста… Да ради бога…» Потом Марина Михайловна спросила:

– Артур, что случилось?

На кого другого я бы внимания не обратил, просто стоял бы и ждал, пока отвянут и все кончится. Все кончается, если ждать как следует. Но это ведь была Марина Михайловна.

Я поднял глаза и запоздало понял, что они мокрые. Опускать было поздно, поэтому я просто смотрел, как Марина Михайловна подходит ко мне, высокая, красивая и ни фига не понимающая.

Бесполезная.

– Артур, – сказала она вполголоса, подойдя ближе.

Нахмурилась и протянула руку – видимо, чтобы слезы утереть.

Я машинально отдернул голову и увидел пацанов. Они смотрели на нас, напряженно так, и Лысый что-то бормотал.

Мало мне ментовской славы, теперь еще будут говорить, что я учительский любимчик и стукач.

Марина Михайловна опустила руку, но смотрела на меня со старательным сочувствием и ожиданием. Она, кажется, всерьез ожидала, что я разрыдаюсь и начну подробно рассказывать, что случилось. Или там еще поступлю так, как по педагогическим правилам положено. Они правила придумывают и искренне верят, что все вокруг должны этим правилам подчиняться. С радостью. А если не подчинишься, тебя отдадут ментам, и те будут бить по почкам и сажать в камеру к убийцам и насильникам.

– Да пошли вы нахер, – повторил я почти с облегчением и пошел по коридору, расталкивая пацанов и обходя девчонок, смотревших на меня, как на Гитлера. Ну и похер, ну и нахер.

Ефимовна ахнула и крикнула:

– Вафин! Ты в уме вообще?! Чтобы без отца!..

Она замолчала или просто я перестал слышать – за угол свернул. Краем глаза я успел засечь, что Марина Михайловна смотрит мне вслед. И Ефимовна смотрит. И пацаны смотрят. И все вообще.

Да похер, я уже за угол свернул.

Там никого не было, но я все равно старался бежать к туалету, не топая. Уже как добежал, дверью шарахнул – так, что стоявший в распахнутой кабинке десятиклассник дернулся и сказал, чуть обернувшись:

– Э, мелкий, ты чё? Так и обосраться можно.

Я торопливо заперся в соседней кабинке, зажмурился от вони сортира, хлорки и окурков, от неубиваемой надписи «Если ты насрал, зараза», от всеобщей подлости – и беззвучно заревел.

2. Я занимал

Странно чего-то теперь бояться, но я боялся. Боялся, что из школы позвонят мамке – не Марина Михайловна, конечно, а завучиха или директор. Ну, не то чтобы боялся, просто неприятно было – ждать, готовиться, придумывать какие-то оправдания. Все равно ведь оправдаться не получится: или мамка рукой махнет, посмотрит безнадежно, будто обнаружила, что фашиста вместо сына вырастила, или я вспылю и вместо придуманных объяснений, железных и логичных, заору что-нибудь глупое с обидой, а она скажет: «Не ори» – или еще что-нибудь, а если дома случится батек, то вообще мрак. Не случится, конечно, батек последнее время с работы приходит за полночь, выжатый до серости. Но мне и мамки хватит – она в последнее время нервная совсем, чуть что – плакать начинает, а я не могу мамкиных слез терпеть. Мне лучше заорать и убежать. Что угодно и куда угодно, хоть в окно. Особенно если из-за меня слезы.

Я, конечно, стараюсь до этого не доводить, но не все же от меня зависит.

На всякий случай помыл за собой посуду, даже мусор вынес. Потом, подумав, сделал уроки – ну, письменные, а устные-то чего делать. И начал тосковать. По телику сплошной «Сельский час», читать неохота, в кино тоже ничего хорошего: я позвонил в кинотеатр «Батыр», автоответчик угрюмо отрапортовал, что там сегодня опять туркменская сказка и индийская фигня про любовь. В «России», другом кинотеатре, автоответчика не было. В любом случае у меня денег – пятнадцать копеек, на взрослый билет не хватит, а детские сеансы кончились давно.

Во дворе мокро и грязно, да и пацанов из окна не видать, а дальше двора идти некуда – не в школу же, не в загадочный «Ташкент» и не к Андрюхе тем более. Теперь мне вообще ходу нет никуда. Ну и пофиг. Жалко, так и не выяснил, что там на подаренной кассете записано.

Музыку поставить было бы нехило, любую, да не на чем. Пластинки, правда, можно слушать и без проигрывателя: скручиваешь из обычного тетрадного листа конус с острым кончиком, надеваешь пластинку дыркой на ручку, аккуратно прислоняешь кончик конуса к поверхности диска, который крутишь на ручке, как на вертаке. И пластинка поет – тихонечко, но отчетливо. Но пластинок у нас как было три, так и осталось, и переслушивать их в миллионный раз я не собирался. Да и вообще не намерен был заниматься детсадовскими забавами. Продолжал тосковать, глядя в окно. И даже обрадовался, когда зазвонил телефон.